За что бить этого седого? А за все! За батяньку-пьяницу, за убогую нищету здешней жизни, особливо по зимнему времени, за непроходящий герпес на интересном месте, подхваченный уже месяца три как от отдыхающей шлюшки, за тягостную ватную стену, маячащую где-то совсем рядом и впереди… И его, Котю, здорового молодого пацана, скоро к этой стене пришпилят, словно насекомое, словно падаль… А сами… Кто эти «сами», он четко представить не мог, но знал, что живет вовсе не той жизнью, какой достоин! Ту, свою жизнь, он представлял в виде шикарно шуршащих иномарок, роскошных телок в длинных обтягивающих платьях, вылезающих из длинных же лимузинов, занавешенных жалюзи кондиционированных офисов с безукоризненными сотрудницами в дорогих колготках под коротенькими юбками… Он так часто представлял себе это, что видел зримо, будто вторую явь. Безудержный ритм дорогой стереосистемы, несущееся под колеса мощной иномарки шоссе, нагие девчонки на крыше авто, изгибающиеся бесстыдно под длинное завывание динамиков:
«Ай-ай-ай-аай-йа-йай, убили негра…»
Нет, где-то в глубине души Котя чувствовал — то, что он представляет, вовсе не настоящая жизнь, так, рекламная пауза, целлулоид, крашеная мертвечина, воск лепленных с трупов кукол, и все же, все же… Знакомую сызмальства окружающую обыденку, надоевшую, как зажеванная жвачка, опостылевшую до последней крайности, он жизнью считать тем более не желал! Да и… ничего он не обязан понимать! Все и так понятно! Страну продали жиды и черные, и их прихлебатели, суки, устроились, а теперь ишь, коньячок привозной хавают, расслабляются, мля!
Котина рука сделала резкое хватательное движение, а дальше… Сначала на веснушчатом лице его проступило искреннее удивление: лапища ухватила пустоту.
Потом… его собственная кисть, будто сделанная из пластилина, изогнулась вовсе не в том направлении, в каком ей назначено и указано природой; дикая, всесокрушающая боль разорвала тело, его повлекло куда-то вниз, увалень по инерции перевернулся кульбитом вперед, стараясь уйти от этой боли или хоть немного ее унять, и растянулся на цементном полу, жестко приложившись затылком и на мгновение потеряв сознание. Открыл глаза, попытался приподняться, но не смог: так и лежал траченной молью медвежьей шкурой, ощущая, как судорога помимо его воли током треплет пальцы рук…
Прямо над ним стоял Ярик: в его широко распахнутых глазах застыли те же боль и удивление, вот только… плоский метательный нож был загнан ему в горло до самых позвонков; алая артериальная кровь фонтанировала, заливая пол. Все, по-видимому, произошло в единое мгновение. Ярик еще стоял на ногах, глаза его еще смотрели прямо перед собой; они заметно помутнели, но не от боли и не так, как мутнеют от алкоголя или наркотика… В них еще теплилась жизнь, а вот души уже не было… Душа уже отлетела и неслась теперь лишь по одному Богу ведомым и подвластным сферам. Труп Ярика упал ничком, как падает неловко поставленная на ребро плита.
Бородач, худощавый вития, всего несколько минут назад изрыгавший высокодуховную оду о гнусности всего человечьего, а потом, после нешуточных ударов Коти, оглушенно сопевший на стуле, теперь стоял в легкой боевой стойке напротив Маэстро. Самое удивительное, что он по-прежнему напоминал хрупкого, малость разочарованного в жизни интеллигента-разночинца. Взгляд его был внимателен, вот только грусти в глазах не было. Вместо грусти в них был лед.
Занавешенный масксетями ресторанчик-шале даже не опустел, и до этого в нем никакого столпотворения не наблюдалось. Просто словно некая пелена опустилась сверху и отделила все здесь происходящее от остального мира завесой бытия-небытия… Оставшийся в живых ряженый не просто ретировался со ступенек вниз, а буквально залег на песке, будто ожидая разрыва не гранаты даже — снаряда стодвадцатидвухмиллиметровой гаубицы. Местные бодигарды в количестве пяти персон замерли за двумя сдвинутыми столами рельефными глиняными статуями; это было похоже, как если бы в обычном театре со сцены раздалась пулеметная очередь, скосила пару неосторожных зрителей, а актеришка, исполняющий роль гнусного меньшевика, вдруг взял да и пристрелил из громадного маузера зазевавшегося дирижера… А далее — действо продолжалось бы по законам театра Станиславского и Немировича-Данченко, а некий мейерхольдовский гротеск был нужен исключительно для придания современной остросюжетной пьесе конструктивистского шарма. Вот только декорации… Они словно были взяты из другого, легкого, изысканного и в самую меру искусственного шоу, напоминающего творения Александра Бенуа, Андрея Белого и Игоря Северянина.