…А бессмертие на войне — до первого боя. Как и вера в нее. Судьба берегла меня долго. Когда отправляли «цинк» в соседних подразделениях, это не задевало ни ума, ни сердца. Наши же стояли на постах вдоль шоссе, как на курортах: кашеварили, спали… Или «духи» на тот час дали нам отсрочку, или кто-то сильный, куда выше гор, решил: пусть побудут в горах людьми, не склоняющими головы… Ведь горы красивы, если с них не стреляют. Удивительно красивы. В Афгане — старые горы, нет там снежных шапок, тысячелетних ледников, закутанных в облака седых вершин Но… все равно красиво: коричневые, как охра с прозолотью, горы и — синее-синее, как синее море, глубокое, бесконечное небо… И предвечерний надвигающийся холод, и мрак тени — в тех горах не бывает полутонов, и оседающая, крашенная заходящим солнцем пыль после того, как проедет раскрашенный аляповатый местный автобус… И вот уже ночь, студеная, непроглядная, пугающая и еще — чужая, совсем чужая… И даже не жуть в ней, в той ночи, а неотвязная, как зубная ломота, тоска — нудотная, тянущая, пульсирующая порой остро, до жути. Кажется, что ночь эта не кончится никогда, и никогда не увидишь белого света… И жмешь тогда гашетку ногой, и пулемет пляшет, как бешеный, высылая в черно-фиолетовую пустоту неба, в сутулые силуэты ближних гор оранжево-желтые всполохи трасс, заставляя расцветать склоны разрывами… Твое бессмертие на войне длится до первого боя. До первой потери. И не важно, с чьей она стороны.
…Того афганца убило в ночном бою. Осколком мины раскроило живот, сверху донизу, и мучиться бы ему суток трое с такой гнусной раной, да Аллах помог: другой малюсенький осколочек ткнул тихонько в висок и тем отправил правоверную душу в ихний рай. А бренное тело осталось лежать на взгорке, на ничейной, всеми простреливаемой земле. «Духи», как у них водилось, обобрали покойника догола и так и бросили. Не его одного, еще двое убитых осталось, только этот — будто на сцене лежал, с вывернутым животом… Потом рассвело. Потом появились мухи.
Жирная копошащаяся черная масса насекомых, блестя перламутровыми пузцами, облепила труп. Она двигалась, как единый организм, тяжелела, насыщаясь… Потом прилетели черные медленные птицы. Они спускались к раздувшемуся за полдня бесформенному почерневшему трупу, вырывали черные же куски мяса, вздымая вокруг, будто назойливый тяжкий дым, стаи ленных от сытости мух, отлетали, мотая плешивыми головами, разрывали и сглатывали куски, возвращались к трупу…
Хлопанье их крыльев, противный, визгливый клекот, каким они словно переругивались, как крикливые тетки неведомо какой национальности на всеплеменном базаре, и зудение перламутровых мух-трупоедов — все это было и видно, и слышно на блокпосту, и я до боли зажимал уши ладонями, уткнувшись взглядом в коричнево-серую пыль под ногами… Ни есть, ни пить я не мог уже несколько дней, даже перестал ждать, когда нас сменят; и каждый раз, когда вспоминал о лежащем там, на склоне, судорога сводила пустой желудок острой режущей болью, я хватался за живот руками, и тогда высокий, визгливый клекот птиц бил по перепонкам, и я падал на землю, подтянув колени к подбородку и снова зажав уши так, будто стремился раздавить, расплющить собственную голову.
…А потом был сладковатый дым анаши. И мир становился тупым и серым. И долго, очень долго оставался таким, чтобы к ночи превратиться в туманное забытье, похожее на раннюю московскую осень, прозрачно-дождливую, с ясным небом, с прохладой продуваемой всеми ветрами березовой рощицы на взгорке, с золотыми монетками листьев, с запахом прелой земли и близкого скорого снега… Утром приехали двое сержантов-"дедков". Уж такое было их «негритянское счастье» — сразу после двухмесячной учебки попасть в Афган, прослужить здесь все два года срочной и стать тем, чем стали, — волками этих гор! Первое, что они сделали, это обматерили нашего лейтенантика, потом один из них подошел к пулемету, прицелился и… Крупнокалиберные пули в полминуты превратили разлагающийся труп на склоне в ничто, в пыль. Черные птицы взлетели, заклекотали недовольно, но кружить над блокпостом не стали — тихо и медленно отвалили за гору и исчезли.
Такой была первая смерть, которую я видел на войне близко. С тех пор она не сделалась краше.
Маэстро теперь уже сам выудил из пачки сигарету, чиркнул кремнем, аккуратно прикрыв огонек ладонью, затянулся несколько раз кряду, не выпуская фильтр из губ. Судя по тому, как дрожали его руки, все эти манипуляции стоили ему усилий и боли, но выглядеть слабым он не желал. Затушил сигарету одним движением, произнес едва слышно: