Новиков невольно оглянулся на свет, и Ведерникова как бы отбросило вспять — перед ним был прежний — ушедший в себя — малоразговорчивый младший сержант, от всего отрешенный: дескать, можете обо мне думать, что вам заблагорассудится, ваши мысли меня мало волнуют.
— Поговорили — и хватит, — сказал Новиков. И зашагал к затемненной заставе, уверенный, что Ведерников от него не отстанет.
…Не пришлось им поспать. Рассредоточившись, окаменело лежали на берегу, вглядываясь и вслушиваясь в черноту по ту сторону реки, ловя и определяя на слух каждый шорох и звук. Новиков с ручным пулеметом расположился в центре, Ведерников лежал немного поодаль и левее, метрах в десяти-двенадцати — Терентий Миронюк с автоматом.
Чужой берег застыл в неподвижности, притаился. Чернота летней ночи поглотила очертания монастырских куполов и дальнего леса, все вокруг окутало тьмой. Из далекой черноты, как из бездны, непрестанно гудело и рокотало, а здесь, у берега, бежала пахнущая нефтью, рыбой и водорослями речная вода, изредка в ней всплескивалась ненасытная рыбина, от распростершихся над рекой вековых дубов приходил шелест подсушенных зноем листьев. Река и чужой берег жили скрытой в темноте неспокойной жизнью, не было видно ни зги, но звуки прослушивались совершенно отчетливо: за изгибом реки, в густом травостое скрипуче прокричал коростель; в камышах у поросших осокой и ряской разводий сонно лопотал утиный выводок; застрекотали в траве умолкшие было к ночи кузнечики; издалека докатился гудок паровоза; из прибрежных кустов взметнулась ошалевшая птица и, тяжело хлопая крыльями, пошла зигзагами, низко, почти над самой водой.
Неожиданно близко, буквально у противоположного уреза воды, послышалась немецкая речь:
— Нох драй штунден… Ви лянге![6]
— Штопф дих ден мунд, думмкопф![7]
Ведерникова взяла оторопь. Рука инстинктивно потянулась к ручному пулемету, за которым лежал младший сержант. Ведерников понимал, что не станет бить на голоса с того берега, не имеет права открывать стрельбу на том лишь основании, что стало не по себе от близко раздавшейся чужой речи; понимая это, он тем не менее хотел взять в руки оружие — с «дегтярем» у плеча было бы гораздо спокойнее.
«Дегтярь» находился у отделенного, а тот, по-пластунски, неслышно отползая назад, поравнялся с Ведерниковым, на минуту замер возле него, прислушиваясь, затем, передав пулемет с еще нагретой его ладонью шейкой приклада, шепнул:
— Наблюдай, я скоро вернусь.
Ведерников остался один, теряясь в догадках, даже приблизительно не представляя себе, куда и зачем понесло Новикова. Темнота казалась ему еще гуще, чем была до недавнего времени, и он, до боли напрягая глаза, вглядывался в нее, но ни зрение, ни слух не помогали ему определить, где младший сержант.
Немцы молчали.
Новиков долго не возвращался, должно быть, с полчаса, если не больше, а когда Ведерников наконец услышал сзади себя тяжелое дыхание отделенного, опять же таки ползущего по-пластунски, с трудом сдержал желание выругаться — так был зол на него — и пополз навстречу, к зарослям ольшаника, где тот, по-видимому, задержался передохнуть.
— Немцы… по всему берегу, — горячечно прошептал Новиков. — Беги на заставу… Доложи старшему лейтенанту. Скажешь, что я до самой часовни проверил… А ну, тихо… Слышишь?..
По реке, понемногу убывая, катилось эхо далекого грохота.
— Поезд на мосту, — догадался Ведерников. — На Брест.
— Беги, — опять заторопил Новиков.
12
«…Войну я встретил на ОКПП-«Брест». Она не явилась для нас всех неожиданностью, потому что, общаясь с польскими железнодорожниками, мы часто получали ту или иную информацию… Да и сами видели, что фашисты готовятся к нападению на нашу страну… Разумеется, все, что нам становилось известным, мы немедленно докладывали по команде…
В ночь на 22 июня 1941 года, где-то часа за два до начала войны, из-за рубежа пришел состав с польским углем. Я тогда был на службе и, досматривая состав, естественно, общался с обслугой, в том числе с машинистом Здиславом Камейшей. От него узнал, что через два часа начнется война…»