Относительно любви я с вами совершенно не согласен. Я прекрасно помню, что читал, и читал со страстью гораздо раньше, чем испытал впервые волнение влюбленности (и знаю, что продолжал читать и дальше, но это уже не странно). Может быть, я и в лицее уже писал, не школьные сочинения, я имею в виду, а
Жизнь писателя чудная, замечательная, а я, если честно, в этом сомневаюсь. Что это за жизнь, если трех шагов не можешь пройти, чтобы не схватиться за записную книжку? Если несколько часов работы над текстом доводят тебя до такого нервного истощения, что нужна не одна бутылка спиртного, чтобы ты хоть немного пришел в себя? Жизнь землекопа, да, вот с этим я согласен.
С другой стороны, есть в писательстве что-то роковое, и с этой точки зрения оно, тут вы правы, сродни любви. Я вспоминаю интервью с Патрицией Хайсмит. Журналист задал ей вопрос: что произойдет с ее творчеством, если она влюбится снова до потери памяти? Она помолчала несколько секунд, потом улыбнулась и тихо ответила: «А что с ним поделаешь, месье? Ничего».
В конце 70-х в Париже был английский бар, он немного отдавал китчем, столы там были прикручены, диванчики обиты трипом, назывался он «Твикенхэм» и располагался на углу улиц Сен-Пер и Гренель.
Издательство «Грассе» располагалось как раз напротив, а я, как и вы, терпеть не мог кабинетную жизнь, так что большую часть рабочего дня проводил там, принимая авторов, плетя заговоры, разговаривая по телефону…
К тому же там собирались хорошенькие продавщицы из шикарных обувных магазинов «Мод Фри-зон» и «Стефан Кельян», уже тогда обосновавшихся в этом квартале, так что бар обещал мне еще и всевозможные любовные приключения. Моим товарищем по части всяческих эскапад был ночной бармен Жак Ф., веселый беарнец, мастер розыгрышей, ловко управлявшийся с входом и запасным выходом, ставший моим Сганарелем.
Жизнь я тогда вел странную, обходился без дома, ночевал то у одной случайной знакомой, то у другой, все зависело от настроения, встреч и желания девушек. Бывало, что мне не выпадало удачи, мне давали понять, что присутствие мое будет нежелательным, и тогда я дожидался, пока Жак снимет кассу, и оставался ночевать в запертом кафе, пропахшем табаком и кухней, без электричества и отопления. Спал я, свернувшись калачиком, на слишком коротком диване, и меня будила на заре утренняя смена, принимаясь готовить кофе и круассаны.
«Твикенхэм» был для меня вторым рабочим кабинетом.
И первым домом, где в чулане рядом со стопками тарелок лежали моя зубная щетка и рубашки.
Туда же приходили для меня письма.
По субботам и воскресеньям, когда я занимался своей дочкой Жюстиной, он служил мне перевалочной базой.
Мобильных тогда еще не было, и я в конце концов получил небольшую привилегию — столик в глубине зала с отдельным телефоном, где обычно засиживался допоздна.
Была и оборотная сторона медали, например «Комитет сопротивления еврейской оккупации Франции», палестинцы-экстремисты, ревнивые мужья, члены GUD [129]или сербы, дойдя до белого каления, всегда знали, где меня найти, и тогда на тротуаре улицы Гренель разворачивались кровавые потасовки.
И вот однажды февральским вечером 1976 года я сидел один за своим столиком, витал где-то мысленно и вдруг увидел перед собой Арагона.
К тому времени у меня еще ничего не вышло, кроме книги в защиту Бангладеш.
Я был в самом начале своей литературной карьеры и ничем не мог заинтересовать ни одного на свете писателя, а уж тем более такого, как он.
Но он сказал, что заметил меня в книжном магазине торгового комплекса Сен-Жермен. В те времена этот магазин был единственным, который работал допоздна. Он наблюдал за мной не один вечер, а я бродил среди полок с новинками и в те дни, когда бывал без денег, читал с согласия хозяйки заинтересовавшую книгу, стоя, поглощал молча, не делая заметок, пользуясь фотографической памятью. И вот настал вечер, когда он решил пойти за мной и поговорить. Мишель Фавар собирался тогда снимать для телевидения «Орельена», и они надумали предложить мне роль поэта Поля Дени.
До сих пор вижу, как открывается дверь и на пороге вырастает высокий силуэт — шляпа с широкими полями, марокканский плащ, серый, очень элегантный костюм, и даже теперь, спустя восемь лет после смерти Эльзы, все равно ощущение траура.