Например, в романе «Дьявол во главе» у меня такой образ папеньки, который вряд ли бы понравился моему отцу.
И ничего, обошлось.
А вот «Божий завет» поразил его в самое сердце.
О ней, единственной из всех моих книг, отец, мой неизменный первый читатель, не сказал ни слова.
Именно она показалась ему преступлением против основ, на которые опиралась моя семья.
Так, или примерно так, воспринял он эту книгу.
И мама с ним согласилась.
Она была более непосредственной и свое мнение выразила с большей откровенностью.
Вспоминаю такой эпизод. Накануне выхода в свет «Божьего завета» Жан-Эдерн Алье [75], намереваясь меня скомпрометировать, опубликовал статью, где утверждал, что мать у меня не еврейка, а значит, я тоже не еврей, и, стало быть, моя книга, в которой с большой помпой объявляется о возвращении блудного сына к завету отцов, не что иное, как надувательство.
Где он разжился подобными сведениями?
Как в его голове зародилась столь бредовая идея насчет моей красавицы мамочки, дочери правоверного еврея, который был сыном и, кажется, внуком раввина? Моя бабушка тоже принадлежала к семье, словно сошедшей со страниц «Доблестных» Альбера Коэна; все ее братья, мои двоюродные дедушки, простые рыбаки из городка Бени-Саф, были привязаны к традициям так же сильно, как к морю, которое заполонило их жизнь. Братьев было четверо, и звали их Моисей, Иамин, Маклуф и Мессауд. Я прекрасно помню их всех — мы иногда приезжали в Бени-Саф на каникулы, — ясно вижу, как они сидят за столиком кафе на улице Карла Маркса. (Кафе находилось на первом этаже их собственного дома, и они, в черном, с кипами на голове, выпивали там, провожая субботу, по рюмочке анисовой.) При взгляде на них, можете мне поверить, у вас не осталось бы сомнения, что перед вами именно евреи, самые настоящие, солидные и искренне довольные своим еврейством…
Ума не приложу, откуда взялась столь нелепая выдумка.
Правда, зная, что за тип этот писака, не исключаю, что он мог просто выдумать эту басню с одной-единственной целью мне навредить.
Однако любопытно, что басня вызвала немалый шум (вновь избранный главный раввин Ситрук самолично заинтересовался ею, чем придал ей необыкновенную значимость), но еще любопытнее реакция моей матери. Когда новость дошла до
Разумеется, с изрядными предосторожностями.
Постарался как мог смягчить нанесенное оскорбление.
Пообещал, что оно не останется безнаказанным и что я заставлю Алье дорого заплатить за клевету (впрочем, с ним я поквитался сразу же, отправившись в тот же день к «Липпу» и предложив Алье выйти со мной поговорить. Он отказался, и я выдал ему все, что следует, прямо на месте, за столиком возле кассы. Сознаюсь, к скандалу отнеслись неодобрительно, и я надолго лишился права посещать «Липп», запрет сняли много лет спустя, только после смерти «Месье Казеса») [76].
Однако по милой маминой улыбке, по непринужденному тону, каким она посоветовала мне не устраивать трагедий и сосредоточиться на будущей книге, я понял, что в ее мире, в той системе ценностей, где Стендаль, Жюль Ромэн или Роже Мартен дю Гар стоят сотни пророков вроде Исайи, отрицание нашего еврейства выглядело не такой уж большой бедой. Более того, я ощутил, что какой-то частичкой души, безусловно неосознанной, потаенной, она даже немного обрадовалась и почувствовала себя польщенной…
Вот в такой атмосфере я рос, безусловно еврейской, но еврейство таилось где-то под спудом, было едва уловимо.
Нужен был духовный Шампольон, чтобы найти и расшифровать наши стертые знаки иудейства.
Так что «детской веры», особой религиозности ждать было неоткуда.
А если не из семьи, то откуда?
Не секрет, что подобная амнезия вполне могла привести мальчика-еврея пятидесятых годов к какому-либо замещению: он мог обратиться, например, в христианство.
Такое вполне могло случиться.
Тому есть немало примеров.