В окружении отца не было свидетелей его прошлого, преодоленных страданий, трудностей, неудач. Но, в отличие от богачей, что выбрасывают одно и немедленно покупают другое, поновей, не стремился заменить их свидетелями благоденствия и процветания (такие были, конечно, однако он держал их на расстоянии).
Друзей у него не было.
Он ни с кем не общался.
Подростком я строил догадки о молодости отца, подозревая, что он был прожигателем жизни, денди, любимцем женщин, обаятельным красавцем, героем ночной жизни Сен-Жермен-де-Пре. И удивлялся, отчего теперь он предпочитает светским развлечениям совет директоров. Встречается лишь с заурядными, как мне казалось, лишенными обаяния людьми: начальниками, заведующими, помощниками, консультантами, — «полководцами» и «сатрапами» своей растущей «империи», — когда отец говорил о ней, у него загорались глаза.
Отец был монархом-отшельником.
Я уже упоминал о его любви к шахматам. Он играл сам с собой. Или со мной. На худой конец, с компьютером.
Человек яркий, он, как ни странно, не извлекал пользы из своих дарований. Другие грелись в лучах его славы — он сознательно оставался в тени, наслаждался одиночеством, тишиной, покоем, научившись с годами ценить строгую отрешенную жизнь.
Истинный
Когда я рассказал о странной отцовской отчужденности моему дорогому другу Бенни Леви, он покачал головой и заметил, что такова общая черта определенного рода евреев, по его терминологии — «евреев отречения».
Альбер Коэн, создавший образ Солаля, иудейского князя, что корчит из себя шута перед христианами, а в душе потешается над ними, не обнаруживая своего истинного лица; что прячет в подвалах золотушную братию и тайно по ночам приходит беседовать с ней, назвал тип евреев, к которому принадлежал мой отец, иначе: «неомарранами» [24].
Сам я считаю отца идеалистом: он мужественно отрекся от прошлого и нигде не пустил корни; ни с кем не отождествился и не объединился; не нашел и не искал пристанища; предпочел мечту реальности и стремился к звездам, а не дорожил кровом национальной общности, опасность которого я философски обосновал впоследствии в своих книгах, прежде всего во «Французской идеологии» [25].
А сейчас, в письме, хочу подчеркнуть, что позиция отца — прекрасный пример «попытки отстраниться», о которой вы мне писали. В данном случае — последовательной и успешной, близкой к героизму. Человек окружил себя плотной непроницаемой завесой тайны, воздвиг пирамиду своей души, гигантскую усыпальницу. У таких людей, вопреки мнению философов, не тело, а именно душа — усыпальница. Они безмятежно покоятся в ней, и только исключительное событие, знаменательная встреча или ранящее слово, как я уже упоминал, нарушают их умиротворение, вздымая прах ненужных воспоминаний.
Мою теорию несложно доказать.
Я рассказывал вам о нашей взаимной привязанности.
Задыхаясь в добровольном заточении, он мог бы без опаски довериться мне, я был ему ближе других.
Тем не менее отец упрямо хранил молчание, приговорив себя к одиночному заключению, запретив себе постыдно наслаждаться достигнутым благополучием и упиваться страданиями детства. Не выходил на свет из густой тени тайны, отдалившись от собственных чувств и окружающих людей. Я так и не узнал самого главного о нем.
Не знаю, кого он любил и был ли счастлив.
Не знаю, что думал о Боге и верил ли в Него.
Не знаю, боялся ли смерти, принимал ли ее со смирением или не думал о ней вовсе.
Повторюсь: трудно описать его стыдливость, иными словами, трепет перед могуществом слова. В последние часы, сознавая уже, что конец близок, вместо благословения и напутствия он протянул мне дурацкую визитную карточку, где нацарапал очередной (было бесчисленное множество вариантов) проект финансирования моего будущего фильма «День и ночь» — роль продюсера доставляла отцу детскую радость, прежде ему несвойственную.