— Ну и мне… — осторожно сказал я, — …аналогично.
— Ага, щас! — гаркнула тетка и, зачерпнув из котла, налила мне такую же тарелку щей.
У следующего котла меня опять спросили, чего надо.
— Это у вас каша? Тогда… каши.
— Ага, щас!..
Я поставил тарелку с кашей на поднос и отправился за компотом.
— Как-то все это слишком… знакомо, — шепнул я стоявшему за мной Федору Ильичу. — По-нашему как-то уж очень, по-русски. Но ведь ад — он, как я понимаю, для всех?
— Так иностранцы его именно таким и представляют, — пояснил толстяк. — А чертям неохота новое изобретать. Зачем, когда есть живой пример? И люд служилый имеется. Вот и пользуются. И потом, это ж еще не самый ад, а так, хозблок…
Компания Федора Ильича, как видно, не любила разлучаться нигде. Сдвинув вместе несколько столов, все общество принялось шумно усаживаться, расставлять тарелки и незаметно передавать друг другу под столом какую-то склянку.
— Щи да каша — пища наша! — философски заметил Федор Ильич, разгружая свой поднос.
Прежде всего он, как и остальные, отодвинул от себя и щи, и кашу, взялся за компот и отхлебнул полстакана.
— Ну, чего ждешь?
Я было потянулся за ложкой, но Федор Ильич покачал головой.
— Тару, тару готовь!
Я понял и послушно отхлебнул полкомпота. Федор Ильич забрал у меня стакан, на секунду отвернулся к другому соседу, оба склонились мимо стола, послышалось короткое бульканье.
— Выпей-ка за знакомство…
Стакан возвратился ко мне снова полным, но побледневшим.
— Ну, братцы, с легким паром! — сказал Федор Ильич, обращаясь ко всей компании.
— С легким паром! — загомонили все, при этом почему-то вздыхая.
— Не чокаемся мы, — знакомым дребезжащим голосом предупредил меня сосед слева, по виду — дьячок сельской церкви.
— А почему? — спросил я, опуская стакан.
— Так ведь не чокаются за покойников, — пояснил он.
Сильно отдающая техническим спиртом жидкость содрогнула, булыжником прокатилась по горлу и, упав в самую душу, разлилась огнем. Впрочем, это быстро прошло. Зато сразу пробудился волчий аппетит. Немудреные тепленькие щи и гречневая каша с бледно-серым подливом казались теперь вполне приличным закусоном. Все принялись работать ложками, только Федор Ильич, как истинный гурман, еще позволил себе поворчать:
— Разве это щи? Вот, бывало, на пасху зайдешь к Тестову, закажешь ракового супу да селянки из почек с расстегаями. А то — кулебяку на двенадцать слоев, с налимьей печенкой, да костяными мозгами в черном масле, да тертым балыком, да… эх!
— Ботвиньи бы хорошо после баньки! — заметил дьячок, охотно включаясь в гастрономический разговор.
— Так это у вас баня была? — я, наконец, решился задать измучивший меня вопрос.
— Нет. Работа, — угрюмо ответил Федор Ильич.
— Какая работа?
— А какая здесь, в аду, у всех работа? — он посмотрел на меня строго. — Муку посмертную принимать!
Словно второй стакан компота ожег меня изнутри, но не пламенем, а морозом. И голод пропал, как не было.
— Так эти крики… — пробормотал я, — были… ваши?
— Наши! Еще бы не наши! — парнишка, сидевший напротив меня хохотнул. — Когда зальют чугуном из котла по самую шею, покричишь небось!
— Покричишь… — в ушах у меня еще стоял хриплый, захлебывающийся визг, в котором не было ничего человеческого. — Покричишь… — повторил я. — А… потом?
Федор Ильич развел коротенькими руками:
— Так а что потом? Потом по домам. Писание читал? Нет? Ну хоть апокрифы? «…Будет плоть их сожигаема и не сгорит, но нарастет для новой муки, и так будет вечно…» А раз вечно, так торопиться некуда, верно? Помучился — отдохни. А начальству… — он ткнул пальцем, но не вверх, а вниз, — … начальству тоже неохота была — у котлов бессменно стоять! Назначили, чин чинарем, рабочий день, обеденный перерыв, отгулы, отпуска… Мука-то вечная! Так что без разницы, как ее отправлять подряд или вразбивку.
Меня колотила мелкая дрожь.
— Как это легко вы говорите…
Федор Ильич усмехнулся, насадил на вилку кусочек хлеба и принялся старательно вымакивать остатки подлива.
— Нет, оно конечно… страшновато поначалу. Лет пятьдесят первых. Но не больше. А потом смотришь — и притерпелся.
— Да разве к этому можно притерпеться?!
— В самый-то момент, когда припечет, никто, понятно, не вытерпит. Орешь, как резаный. А потом, как с гуся вода. Кости, мясо нарастут — и снова цел, лучше прежнего. Так чего страдать? Вон Гай Юлич сидит, видишь?
Я посмотрел на багрового римлянина. Тот с прежним равнодушием рубал кашу, изредка погромыхивая под столом своим шлемом.
— Две тыщи лет горит, — сказал Федор Ильич. — Так уже и не замечает порой. Окатят, бывает, высоколегированной сталью, а он, как сидел, так и сидит. Задумался, говорит. Вот, брат, что такое привычка!
— Ко всему-то подлец человек привыкает! — всхлипнул сизый помятый мужичонка, сидящий наискосок от меня. — Помню, как я еще при жизни к спирту привыкал. Первый раз жахнул — чуть не умер! Потом полегче… а потом как воду пил, честное слово! Пока не погорел от него же…
Он безутешно по-сиротски подпер лицо кулаком, и слеза медленно потекла по сложному небритому ландшафту щеки.
— И часто вам приходится так… гореть? — спросил я.