Пестиков послушно лезет к старшине, терпеливо слушает его рассказ о том, как нужно закрывать створки люка, несколько раз под добродушный смех матросов сам закрывает и открывает их.
— Теперь понял? — не отстает Крамарев. — И ещё одно запомни: я из тебя эту мараговщину выколочу! Хочешь служить — служи. Не хочешь — брысь к чертовой матери!
Разделавшись с Пестиковым, Крамарев набрасывается на матросов, которые по-прежнему добродушно зубоскалят с катера:
— А вы чего иллюминаторы вытаращили? Шеи как у бугаев, а мозги — воробьиные. У того только и дела: «Чик-чирик!»
Матросы хохочут, огрызаются, но все же разбегаются по своим местам: неровен час, появится командир, привлеченный шумом, тогда закаешься смеяться.
И опять радостно Норкину. Пусть ругается Крамарев, пусть смеются матросы, пусть. Не со зла, не от безделья; У всех приподнятое настроение, и каждый выражает свои чувства по-своему. Одни, как Крамарев, готовы с себя последнюю рубашку снять, изорвать в клочья, но добиться того, чтобы их «заведывание» сверкала, как перед инспекторским смотром. Другие — их большинство — веселы, беспричинно смеются, все время в движении. От них не жди сегодня чистой, ювелирной работы. Но прикажи им унести катер на руках — подхватят и унесут, также со смехом и песнями.
А песни — тоже под настроение. Вон десятка два матросов разбирают клетки, на которых еще вчера стояли катеры.
— Жил-был у бабушки серенький, козлик, — старательно и самозабвенно выводит запевала.
— Вот как, вот как, серенький козлик! — дружно рявкают остальные, и со скрежетом вылезают из бревен скобы и «ерши», которых, казалось, даже машиной не вырвешь. Исчезают клетки, растут штабеля пронумерованных бревен. Теперь долго они будут лежать там… А может быть, и недолго… Кто знает, что будет через неделю или две? Может быть, побитые, истерзанные катера приползут сюда и устало приткнутся к стенке. Эти же матросы, только уже без песен, хмурые, сосредоточенные, разберут штабеля и осторожно положат израненные катера на их жесткое ложе… Не все катера придут сюда. Не все матросы вернутся вместе с ними…
— Ты чего, Мишка, бирюком сидишь? — спрашивает Селиванов и присаживается рядом с Норкиным на орудийную башню.
— Так просто…
— За так не вскочит и чиряк! — Селиванов заливисто смеется и вдруг резко обрывает смех.. — Заболел?
Норкину приятна эта заботливость, он охотно поддается нахлынувшему теплому чувству и тихо говорит, прислонясь к другу плечом:
— Взгрустнулось что-то… И радостно, и грустно…
Селиванов внимательно всматривается в его лицо, не находит ничего, способного вселить тревогу, и продолжает по-прежнему радостно, беззаботно:
— А мы с Гридиным постановили, что спуск катеров на воду следует ознаменовать культпоходом в театр. Одевайся и — вперед до полного!
— Что там идет? — спрашивает Норкин для очистки совести. Ему хочется в театр. Ведь всю зиму не только в театре, ко и в кино приличном не был. Всё дела, заботы, да и около касс такие очереди, что посмотришь-посмотришь и обратно в дивизион.
— А бис его знает! — пренебрежительно машет рукой Селиванов и соскакивает с башни. — Пошли!
— Так ведь билетов не достать…
— Да ну тебя! — начинает сердиться Селиванов. — Если ты зиму ушами хлопал, то зато другие не терялись и такие связи завели, что хоть птичье молоко достанут!
Сборы были недолгими, и скоро почти все офицеры веселой гурьбой шагали к театру. Даже такие «солидные дяди», как Карпенко и Норкин, заразились общим волнением и, забыв про свое звание и служебное положение, старались не отстать от молодых лейтенантов, которые сейчас походили на студентов, сдавших последний, самый трудный экзамен.
— Товарищ, комдив! — услышал Норкин и оглянулся. Из кабины полуторки, остановившейся рядом с тротуаром, выскочил Чернышев и, схватив Норкина за пуговицу шинели, затараторил: — Семенова переводят начальником в Северную группу! Обрадовался старик и говорит: «Хватит портянки считать! Пора, видно, опять Семенову за оружие браться: много ли от сопляков толку? А нам к войне не привыкать! Еще с гражданской все знаем!» Я, как услыхал, сразу сюда — обрадовать!
Офицеры заулыбались, но еще воздерживались от бурного выражения восторга: командир дивизиона почему-то вдруг нахмурился. А Норкин нахмурился только на мгновение: он подумал о том, что перевод Семенова не случаен, за ним что-то кроется. Как бы угадать — что? Оживает флотилия? Начинаются бои на Березине?
Так ничего и не придумав, Норкин широко улыбнулся и сказал, пожимая Чернышеву руку:
— Спасибо, Василий Никитич! Сегодня у нас настоящий праздник!
Чернышёв, словно из-за него произошло перемещение Семенова, важно выслушал благодарность, сел в машину и уехал, а офицеры, балагуря и вспоминая чудачества Семенова, направились к театру.
В полутемном коридоре театра неторопливо разделись, поправили прически, ордена, кортики и робкой стайкой, словно впервые попали в театр, вошли в фойе. Здесь много военных. Среди мундиров видны цветастые женские платья. Женщины, постукивая высокими каблучками, ходят по фойе, гордые и будто бы неприступные.