Морозов гулко, как в трубу дунул, подтвердил:
— Спрошу.
Темно-карие небольшие глаза Еремина стали еще более задумчивыми, и он решительно, лишь немного помедлив, сказал:
— Все тот же. Труд. Я здесь тебе, Степан Тихонович, ничего нового не собираюсь открывать, это ты и сам давно знаешь. Кроме труда, никакого другого, более испытанного, метода нет. Правда, вы уже приступали к нему с этим ключом, и он вашего доверия не оправдал. Но тут же вы и отступились от него. Иначе говоря, обрадовались: иди, откуда пришел, плыви и дальше по воле своих пьяных волн. Ведь после этой злополучной простокваши вы уже не пытались его к какой-нибудь другой, менее ответственной, работе привлечь?
И опять Морозов с неприкрытой иронией сказал:
— У нас, Иван Дмитриевич, такой безответственной работы нет, чтобы ее можно было запойному пьянице поручить.
Но Еремин тут же быстро поинтересовался:
— И что же, после этой вашей репрессивной меры он теперь уже не пьет? Перестал?
Не ожидая в этих словах Еремина никакого подвоха, Морозов чистосердечно сказал:
— Теперь он, Иван Дмитриевич, не просыпаясь, под крылечком сельпо спит.
— Ну вот, я же и говорю, что обрадовались и, в сущности, опять толкнули в объятия мелкобуржуазной стихии: плыви — может быть, и доплывешь до самого худшего берега. А там потом мы тебе опять рученьки свяжем и ради собственного спокойствия препроводим туда, где ты уже был.
Красная, упрямо согнутая шея Морозова еще гуще налилась кровью и посинела.
— Это вы, товарищ Еремин, предъявляете нам политическое обвинение за нечуткое отношение к власовцу?
— К бывшему, товарищ Морозов, к бывшему, — столь же сухо поправил его Еремин, — и уже наказанному за это Советской властью. Дети у него, у этого Ковалева, есть? — спросил он неожиданно и резко.
— Кажется, три мальчика.
— И, конечно, его жена чувствует себя с ним, как в раю? Другой на месте Морозова, может быть, и схитрил бы, чувствуя, куда ведут все эти вопросы. Но председатель кировского колхоза Морозов никогда не хитрил. С откровенностью он сказал то, что знал:
— В трезвом состоянии он с ней ничего, пальцем никогда не тронет и всегда помогает ей по хозяйству, а чуть выпьет — гоняется за ней с палкой. У соседей в погребе от него отсиживается. Детишек, правда, и пьяный не трогает.
Еремин мрачно усмехнулся:
— Достаточно, что они видят, как над их матерью расправу чинят. Вот, Степан Тихонович, и еще четыре новых жертвы этой вашей философии: если человек трудный, то долой его, прочь с глаз! И среди них трое малолетних детей, наша подрастающая смена. Его вы отдали во власть стихии, а их — под его власть. Пусть растут из них неучи, лодыри и такие же пьяницы, как их отец. Пусть потом тоже избивают своих жен и катятся вниз по той же дорожке… Потому что, Степан Тихонович, если мы человека бросили, его обязательно кто-нибудь подберет.
Морозов, поднимаясь, отодвинул стул, глухо сказал.
— У меня, Иван Дмитриевич, к вам вопросов больше нет.
Ни в его словах, ни в звуке голоса не чувствовалось, что уходил он от Еремина хоть сколько-нибудь переубежденный. Скорее наоборот! Ссутуленные плечи и упрямо склоненная на тугой шее голова говорили, что еще многое нужно, чтобы поколебать этого человека.
Подняв на него глаза, Еремин понимающе усмехнулся:
— Нет, Степан Тихонович, еще посиди. У тебя вопросов нет — у меня есть. Ты мне про одного власовца рассказал. Я тебе хочу про другого рассказать.
Морозов опять сел в той же позе на край стула, наклонив голову и согнув плечи. Всем своим видом он говорил, что ему некогда больше сидеть и продолжать этот разговор без всякой пользы. Казалось, каждую секунду он мог подняться и уйти.