Мы сидели в саду, вечера казались такими мирными, как будто не было войны, и она расспрашивала меня о нашем министерстве, о том, что делает министр, насколько он под башмаком у своих служащих и что делаю я в качестве одного из его личных помощников. Я посвящал ее в мои заботы и тревоги, чего уже давно не делал. Она смеялась надо мной, говоря, что я «удачник» и что мне не стоит особенного труда пробивать себе путь.
Я был слишком поглощен своей новой работой, чтобы уловить, когда и как это настроение изменилось. Только много недель спустя я понял, что все это время ее не покидала мысль о наступлении последней минуты, острой, как боль в сломанной кости, как ощущение неумолимой неизбежности ее. Я знал лишь, что в сентябре, когда все было безоблачно, она, тайком от меня, договорилась где-то о работе с первого января. Там требовался человек, хорошо знающий французский язык, а она его знала, и работа эта показалась ей очень подходящей. Она рассказывала мне о ней с удовольствием, чуть ли не с волнением.
– Наверное, в конце концов это окажется все тот же Робинсон, – сказала Шейла, но в словах ее не было горечи. Она смеялась над собой – верный признак того, что чувствовала себя бодро и уверенно.
Вскоре после этого разговора, недели две спустя, я, приходя вечером домой, снова стал обнаруживать в ней признаки угнетенности, хорошо знакомые нам обоим. Заметив их в первый раз, я расстроился и почувствовал раздражение; мне не хотелось отвлекаться. Я принялся, как делал это раньше, успокаивать ее. Убедил оторваться от пластинок и лечь в постель; потом разговаривал с ней в темноте, уверяя, что это пройдет, как проходили прежде более тяжелые приступы; рассказывал о других, чья жизнь тоже омрачена страхом, – ей становилось немного легче, когда она слышала, что и другие страдают, как она. Все это говорилось уже не раз, и оба мы эти слова утешения знали наизусть. Мне иногда казалось, что стоит только пожить бок о бок с таким человеком, как Шейла, и поймешь, как упорно и неотступно страдание.
Все это время я заботился о ней рассеянно, просто по привычке; мне казалось, что все идет, как бывало не раз. Я не замечал ухудшения в ее состоянии, не видел, как далеко зашла болезнь. Однажды она сама пыталась поговорить со мной, но я и тогда не обратил внимания на ее слова.
Как-то ночью, в начале ноября, проснувшись, я почувствовал, что ее нет в постели. Я прислушался к звукам в соседней комнате: там чиркнула спичка. В этом не было ничего необычного, потому что в бессонные часы она бродила по дому и курила – я не выносил запаха табака в спальне. Скрип двери, чирканье спички, звук шагов в коридоре – все это не раз будило меня, и я не мог заснуть, пока она снова не ложилась. И в этот раз все было так же, и снова я, как обычно, ждал ее и не засыпал. Наконец скрипнула дверь, зашелестели простыни, застонали пружины кровати. Слава богу, подумал я, можно спать и, довольный, спросил по привычке:
– Все в порядке?
С минуту она молчала, потом донесся ее голос:
– Как будто.
Я очнулся, словно от толчка, и переспросил:
– Ты уверена, что все в порядке?
Наступило долгое молчание. Потом из темноты снова голос:
– Льюис!
Она очень редко, обращаясь ко мне, называла меня по имени.
– Что с тобой? – отозвался я, уже готовый успокоить ее.
Ответ прозвучал тихо, но твердо:
– Мне плохо.
Я тотчас зажег ночник и подошел к ней. Я видел ее бледное и неподвижное лицо в тени, потому что стоял между нею и лампой, загораживая свет. Обняв ее, я спросил, в чем дело.
И вдруг гордость и мужество изменили ей. Из глаз ее хлынули слезы, и лицо мгновенно стало увядшим, некрасивым, оно словно расплылось на глазах.
– В чем дело?
– Я все время думаю о первом января.
Она имела в виду работу, которую должна была начать.
– Ах, вот оно что! – сказал я, не в силах скрыть облегчение и откровенную скуку.
Мне следовало бы знать, что любой повод мог вызвать у нее тревогу, но я знал также, что нет ничего скучнее тревоги, которую не разделяешь.
– Ты должен понять! – воскликнула она, и это прозвучало необычно, как мольба.
Я старался говорить возможно внушительнее. Вскоре – в таком состоянии ее легко было убедить – она мне поверила.
– Ты ведь понимаешь, да? – спросила она, сразу перестав плакать; она говорила взволнованно, совсем не так, как говорила обычно. – На днях, в следующий понедельник, будет три недели, вечером, когда принесли почту, я вдруг поняла, с первого января я начну чувствовать то же самое, что было из-за Робинсона. Ведь это непременно будет так, ты тоже это знаешь, да? Все опять начнется сначала и станет сгущаться вокруг меня все больше с каждым днем.
– Послушай, – сказал я, осторожно уговаривая ее, ибо давным-давно нашел способ, который больше всего на нее действовал, – быть может, неприятности действительно будут, но совсем другого рода. На свете ведь есть только один Робинсон.
– И только одна я, – сказала она с какой-то отчужденностью. – Мне кажется, я сама виновата в своих неудачах.
– Право, не думаю, – ответил я. – Робинсон и со мной вел себя точно так же.