Домыслы все, соблазнительные домыслы. Остановись, дьякон, изломай перо, сокруши, остановись вовремя, ибо все мы, хоть слово написавшие, глядим не в Наполеоны, а что хуже – в пророки, и заносит нас ради красного словца. Мало нам описать, так тянет еще и турусы на колесах городить, так и везет волоком предсказать, как бы мимоходом. Остановись вовремя, излукавившийся мифотворец, не предсказывай, чтобы не гореть тебе за словесную ворожбу…
…Напрасно я так на дьякона, даже и неудобно. И вопрос: а к чему же все-таки легенда-то вспомнилась? Да так вспомнилась, что проснулось проклятье мое московское, московская аллергия – писательский зуд, издохший было в условиях пресной, как горные озера, идиллии. И я, очинив карандашик перочинным ножиком, раскрыл чистую тетрадь величиной в четверть стола. Тетрадь и карандашик – оттого, что компьютеры здесь, к вашему сведению, не в моде, а в моде пастораль и сусальная первобытность. Свежий воздух, горные ручьи, коровки, козочки, овечки и овечий сыр, домашние благозвучно квохчущие птички, кофе полулитровыми кружками, испеченные на заре хлебцы с хрустящей корочкой, открытый огонь в домах, бренчащие связки колокольчиков и запряженные санки зимой… И если меня застукают за компьютером (а здесь все покамест настежь, еще беды не чуют), то ославят извращенцем и террористом.
Так что легенда-то? Предание-то? Ах да! Юрий Алексеевич Мареев. Московский мой знакомец, неблизкий студенческий приятель
Он, не он? Поймать бы взгляд, а взгляда-то и нет, в глубокой тени голубые глаза. Или серые? Я совершенно этого не помню. Меня тогда в смятение ввергал его взгляд, и я опасался пробуждения смущающих меня в юности тайных, а теперь чрезвычайно популярных склонностей. Помню только, что девушки гадали о цвете его глаз, путали, шушукались, спорили и все искали – и очаровашки-глупышки романтические, и тверезые, умудренные и бессовестные мгимошные и журфаковские поблядушки-карьеристки – искали отроческого, небесного под ресницами. Этакой особой интересной сексуальности искали они, как я сейчас понимаю, и ничего более. Как, теперь признаюсь, и я тогда.
И все из-за Юркиных черных, небрежно-французисто примятых внемодных костюмчиков, чистеньких белых рубашек без галстука и особым образом, как-то так ловко под импорт разношенных, «скороходовских» башмаков. Из-за русой гривы, кое-как постриженной подо льва в дешевой парикмахерской, в подвальчике, в переулочке, название которого вспоминать не вспомнишь, а жаль.
И все из-за Юркиных провинциальных разговоров о том, что Москва не строилась, а плелась паутиной не без участия ведьмаков – стоит только взглянуть на карту города, как это становится очевидно. Потому якобы и притягивает так Москва, и цепляет раз и на всю жизнь. И где бы ты ни очутился, все равно барахтаешься в московской паутине, пыльной, роскошной, безалаберной, суетной, безмерно ползущей вширь и – хищной, сторожкой во имя уловления новых жертв.
Он, не он? Подойти, не подойти, если еще встретится? Если не он, не Юрий, то получится неприятно: знакомиться здесь так вот – по-простому – не принято, нарвешься на холодную отповедь сквозь зубы или на недоуменный идиотский взгляд травоядного и навсегда прослывешь невежей. Это вам не Москоу.
А если он, так что же? А бессмысленно. О чем говорить? Об отъявленном нашем студенчестве? По меньшей мере, странно будет. Не то место, не то время. Теперь не помнят, теперь мистифицируют, наводят порчу на чужака, бездарно шаманят, потрясая неплодными чреслами, и прогрызаются в… нет, подгрызают будущее шикарными имплантатами. У меня у самого шикарные имплантаты, какая уж тут к бесу студенческая юность!