— Ну ты же знаешь, что нет. Мы отсюда поедем вместе, что-нибудь подыщем в городе. Я задаю тебе вопрос, чтобы кое-что продемонстрировать. Ну вот сколько ты здесь?
Костелянец удивленно поднял брови.
— Не помнишь точно? Потому что здесь особые условия, время изменяется, замедляется. В деревне царствует не Клио, а Урания… Скоро наступит время для наблюдений за звездами — божественный август. Исчезнут комары, спать можно будет под открытым небом.
— Короче, здесь ты отключаешься от уроков истории.
— Да.
— А тут как раз я. Как Гермес, только сандалии бескрылые. Впрочем… А? Одно крыло есть. — Костелянец глухо засмеялся. — Я так и остался Грязным братом! То есть уже, наверное, и не братом… а так, грязным одиночкой. Братство начало рассыпаться еще там… Но все-таки это был благородный порыв? Зимовий меня тогда прокачивал насчет пацифизма… Но я думаю, знаешь, в пацифизме на самом деле есть какое-то блядство. Мы хотели сопротивляться, но мы не были пацифистами. Зимовий меня раскалывал, а всего через пару месяцев прибыло пополнение, и среди них Д., артист балета. Лошадиное благородное лицо, бакенбарды, высокий, волосатая грудь, ему уже было двадцать шесть, когда его наконец-то выловили и загнали не просто в армию, а к нам. Артиста балета! Ты бы видел, как он держал автомат. Как змею двухметроворостую. И он ничуть не смущался. На его лошадином лице всегда было выражение брезгливости, какой-то, знаешь, английской брезгливости. Он был старше ротного, остальных офицеров. Он смотрел на них с какою-то отеческой укоризною. Поразительно! Они тут в песках как тарантулы, в каждом взгляде — смерть. А этот парень, танцор из пензенского или какого там балета, ведет себя так, словно он Папа Римский, приехал инспектировать африканских людоедов. И — самое интересное — ни ротный, ни остальные офицеры его не сбрили, как прыщ. В нем было что-то непосредственное, даже обаятельное. Высокомерие, граничащее с хамством. Он называл себя толстовцем и гандистом с пеленок. И ни у кого не шевельнулась даже мыслишка взять его хотя бы на одну операцию. Такой экземпляр.
— Был агентом Зимовия?
— Не знаю, — ответил Костелянец. — Но одну вещь мне Вася Шалыгин рассказал. Д. удовлетворил его, когда мы ушли за Сарде. Шалыгин еще спал, не понял, в чем дело. Молодые ушли получать завтрак, в палатке никого, жарко было, спали под одними простынями, по утрам — «флаги на башнях», как это называл лейтенант Сипцов. Д. проснулся, увидел и не удержался. И делал он все это с тем же благородным выражением лошадиного лица. Так что теперь, когда я слышу пацифистские речи, то сразу вспоминаю Д., этакого английского лорда, танцующего канкан в палатке поутру, когда на всех башнях белые флаги.
— Опереточный тип, — заметил Никитин.
— Да, — согласился Костелянец. — Но ты же знаешь, что бывает, когда замешкается какой-нибудь мудила. В феврале у нас тоже мешкали. Сейчас в Оше… Э-э, ну ладно, затыкаюсь. Но мы, Грязные братья, никогда не были пацифистами, просто не хотели быть страстными солдатами. Как будто это возможно.
— Ты думаешь…
— Конечно!.. если ты сидишь за пультом под Москвой. Если ты… Но и повара варили эту кашу. И артиллерийские топогеодезисты. А мы ее разглядывали на стволах, в арыках, на дувалах, гирлянды на ветвях.
— В греческом языке… — начал Никитин.
Костелянец уставился на него:
— Что-о?
— В греческом языке…
Костелянец заулыбался.
— Нет, послушай. В греческом…
Костелянец взорвался, согнулся у стены. Никитин озадаченно глядел на него:
— Ваня, ты что, вскрыл каблук?
Костелянец вытер слезы, отсмеявшись, покачал головой: