И где-то в отдалении его ждал неизменный сотоварищ по тоске, он где-то сидел, прислонившись к саманной стене, может быть, набрасывал что-то, приладив листок на колене... Как бы там ни было, а они с Кисселем им восхищались. И все новые вещи встречали с энтузиазмом, уже, конечно, ничего не вспомнишь, но одно было в античном духе: о кромешных полях, где ночные тюльпаны срывает розоперстая Эос... Что-то в этом роде. Друзей продрало по спинам морозцем. Называлось "Рассвет в Александрии-Арахозии". Так в древности назывался Кандагар, основанный македонцами по пути в Индию. Костелянец там еще не бывал, просто ему понадобилось это эллинское звучание.
О Кандагаре, конечно, все знали. Кандагар был жарким местечком во всех смыслах: юг, гигантские сочные гранаты, город на границе великих пустынь: Пустыни Отчаяния, Пустыни Смерти, Регистана - Страны Песков. Этот город снова хотели сделать столицей, как в древности, духи этих пустынь. Кандагар не контролировался кабульскими властями полностью, в городе было двоевластие.
И однажды решено было провести там полномасштабную операцию. К ней долго готовились. Из Кабула прилетали высокие чины осматривать технику и живую силу. Люди и машины почти неделю торчали на полигоне, еще до начала операции измаялись. Наконец дали отмашку. Вперед, время пошло. И они поползли. Никитин не попал на эту операцию, первая батарея осталась охранять полк.
А Костелянец там побывал. И Киссель. Месяц спустя оба вернулись. Витя сразу слег, буквально на второй или третий день глаза у него стали пронзительно желтые, как у рыси, и его отвезли в Кабул, оттуда в Союз. А Костелянец долго не появлялся у Никитина. Никитин пошел к нему в полк. Но толком поговорить им не удалось. С тех пор они почему-то редко встречались. Необъяснимое отчуждение.
Киссель так и не вернулся в полк. Отболев в Союзе, он добрался до Кабула, где на пересылке его однажды утром нашли мертвым. Там же томились дембеля, десантура. Что произошло, неизвестно. С героической формулировкой Витю Кисселя наконец-то доставили на брега Невы. Но и Костелянцу и Никитину казалось, что он жив. Что он наколол всех, выкинул фокус а-ля Ури Геллер. Ведь они ему и желали не возвращаться, сидеть в Питере, поступать в цирковое училище и учиться останавливать облака и самолеты. Не все возвращались, находили способы. Костелянец после похорон Фиксы заезжал домой и тоже пытался как-то зацепиться... но его тащило дальше, в Термез, от Тани, Шафоростова с рок-н-роллом (он только что купил колонки и усилитель), Слиозберга, сына геолога, дервиша в рваных джинсах, расспрашивавшего его о сакральных достопримечательностях за Оксом, - его волокло за шиворот, он потом рассказывал о всяких стечениях обстоятельств, о последней ночи, о пробуждении в своей комнате с мыслью: все, пора, конец, - и теперь-то было труднее, чем в первый раз, когда он ничего не знал и хотел судьбы поэта, Орфея, и он надевал выглаженную матерью форму и чертовски жалел о некой Фатиме, жене знакомого по университету, оказавшегося, по ее намекам, эфебом Шипырева, у Фатимы, рассказывал он и энергично тыкал указательными пальцами в стороны от груди: торчком, и талия, как у индийской танцовщицы, а в глазах сострадание и жгучая нежность, но снова обстоятельства, проклятье, а к Тане он не смел прикоснуться, - и, в общем, так и покатил, невыспавшийся, хмурый, в Термез и там еще с неделю парился, ожидая колонну, с голодухи вдвоем с таким же бедолагой пошли ночью на склад, - тот трусил, а Костелянцу было наплевать, он знал, что любые охранники когда-то бывают беспечны, этому его научили; и действительно, сторож устал похаживать под фонарем, скрылся в сторожке, тут они и перебежали под стену склада, Костелянец приказал корешу согнуться, встал ему на спину, выдавил стекло, забрался внутрь, шарил-шарил - ничего, кроме ящиков с яблоками, надо было лезть в другой склад, но что ж, передал он ящик корешу, вылез, ящик они запрятали в степи, ходили потом жрать яблоки, яблоки были отборные, одно к одному, сочные, сладкие, но и от них в конце концов затошнило.