— Да, — вдруг осеклась она, — вы упомянули про какой-то…
Еще одному свойству памяти не перестаю удивляться: ее способности сглаживать, убирать неприятное, нелестное для тебя. Я, наверное, лепетал что-то идиотски невнятное и беспомощное, но точных слов не помню совершенно, потому что поверх слов уже шумела догадка о продолжающемся совпадении — не более невероятном, чем все до сих пор — вместе с постыдным сознанием, что подтвердить этого я уже не могу, нечем (так бывает не в книгах и даже не в жизни — разве что во сне). Наверное, что-то в ее реакции не дало мне остановиться, заставило забормотать, что я еще, может, попробую найти этот листок; наверное я даже предложил сделать это прямо сейчас, потому что потом мы оказались в моей комнате, родителей еще не было, я суетливо воспроизводил очередной раз пантомиму неискренних, безнадежных, как все в том же повторяющемся сне, поисков с отодвиганием книг и стульев: сменились декорации обстановки, но процесс перехода выпал из памяти — лишь ощущение шума, похожего на музыку… я обещал что-то еще вспомнить, то есть мне даже опять казалось, будто я помню, о чем там было, не хватало лишь точных, то есть единственных слов… (Голос с другого берега, послание напоследок, на единственном доступном листке, зернышки неразвернутой мысли — для разрастания не осталось места и времени — невозможность ничего передать). Но почему она меня слушала? почему пошла со мной? почему сама вдруг стала опять говорить? — точно не желая до конца расстаться с последней недостоверной надеждой.
Катится колечко по каменным плитам, в нервных четких губах уже сигарета, длинным указательным пальцем она состукивает пепел в блюдце (пришлось принести вместо пепельницы, у нас дома никто не курил). Тонкий вырез ноздрей. Ей почему-то шло имя Майя, я бы сам назвал ее так, и того, показавшегося ей похожим на меня, назвал бы тоже Феликс (как себя в роли собственного персонажа) — он проступал из ее порывистого рассказа, точно из отражения в черном оконном стекле: с таким же, как у меня, смешным, не поддающимся прическе хохолком на темени, только вот тут, как приставшее белое перышко, клок до времени поседевших волос (а когда он стал отпускать бороду, щетина оказалась с рыжиной) — пациент в байковой больничной пижаме цвета плохих чернил, который однажды привел в замешательство молоденькую практикантку: «У вас детдомовские глаза». Почему он так сказал?.. Даже дым, который она выпускала из ноздрей, казался нервным, возбужденно подрагивающим. «Я сама никогда так не думала. Посмотрите… разве можно по моим глазам так сказать? Но ведь он угадал… и не только это. Может, потому, что сам был детдомовский».
Я слушал рассказ про двоих, которые нашли друг друга в этом городе, где с непривычки впору было и впрямь растеряться. У обоих никого больше здесь не было. Сняли комнату в старом деревянном домишке, чудом сохранившемся среди новостроек. Феликс до смешного боялся бетонных сооружений, это была одна из его странностей. На улице он как бы шутя оттаскивал Майю за рукав с тротуара на мостовую, подальше от стен, как будто на них каждый момент могло сверху что-то свалиться. Он сам обставлял это как шутку или игру, точно стеснялся признаваться в чем-то всерьез. Между тем среди его сюжетов (он все время что-нибудь сочинял, ну конечно же!) было нечто вроде фантазии о землетрясении на равнине. Она сама не читала, и не только потому, что почерк действительно был даже ей недоступен — это были по большей части именно замыслы, неразвернутые наброски, подробности должны были проявиться со временем, он сам их не всегда еще представлял, но кое-что пытался пересказать хотя бы в общих чертах. Речь там шла о сдвигах почвы и в то же время о сдвигах мысли, о пустотах подземных, но и о пустотах душевных, о неуследимых жизненных связях, о хаосе внешнем и внутреннем, о перемещениях слоев, газов и вод, о проваливающихся фундаментах и обреченных городах. Он ведь, к слову сказать, работал здесь в строительном управлении, что-то связанное с расчетом фундаментов, то есть это отчасти было и по его специальности; между тем к нему даже на улице пристало почему-то прозвище «Писатель», хотя никто не читал, что он пишет, и возможно уже не прочтет — все оказалось приобщено к истории болезни, неизвестно, сохранившейся ли…
— Там было про это! — сумел я наконец выговорить; раньше не удалось…
Она посмотрела на меня выжидательно.
— Про что?
Я замялся. Только что казалось, я знаю, я вспомнил, как это читал или даже будто слышал сам: шум нарастающей осыпи, отзвук пустоты под ногами, возглас предупреждения, любви или вины, голоса, как трепетные бессильные огоньки… будто даже вновь вижу четкие карандашные слова, написанные моим почерком… но тут же они исчезли, точно очертания ветвей после вспышки зарницы.
— Скажите… — между ее бровей напряглась складка, — а в этих записях на листке вам ничего не показалось… странным?