Читаем Возвращение на Голгофу полностью

Колька еще минут десять обихаживал и чистил лошадь, потом отвел ее в сарай, где в выгороженном стойле уже лежала подстилка из соломы, дал сена и, наконец, пошел умываться. Две другие лошади остались привязанными у стены на улице. Несмотря на то что Колька всю жизнь прожил в деревне, склонность к чистоте он имел особую. Не до болезненности, конечно, но руки мыл тщательно, как хирург. Ефим взял кружку и стал поливать ему на руки.

— Ефим, тут Иосиф зашел… Ну, знаешь, заряжающий из второго расчета… Просится к нам. Давай возьмем его, уж больно я люблю с ним разговаривать. Ты не гляди, что он такой угрюмый. Странный он, это верно, но как отогреется душой да попривыкнет, так говорить с ним одно удовольствие.

— Что ты спрашиваешь, я тут у тебя на постое, а не ты у меня. А заряжающие, они все угрюмые. Посмотри и у нас, и в других батареях. Попробуй, покопай укрытия, потаскай целый день пушку и снаряды. Да и глохнут они быстро.

И верно, Иосифу шёл двадцать третий год, но из-за постоянной угрюмости выглядел он гораздо старше. Он никогда не участвовал ни в каких дрязгах, а постоять за себя умел, и бойцы чувствовали в его странном молчании внутреннюю силу. Когда Ефим с Колькой вошли в сарай, Иосиф уже устраивал себе постель в дальнем углу.

— Я во сне храплю, так что лягу подальше от вас, — пояснил он Кольке.

— Ну, подальше так подальше, возражений нет. Давайте садиться, а то уже все остыло. — Колька раздвинул сено, откинул в сторону шинель, в нее были завернуты два термоска, один с кашей, другой с чаем. Эти трофейные термоски — редкие, зеленовато-желтого цвета — появились у Кольки совсем недавно. Он открыл первый, достал ложку и стал раскладывать по котелкам еще горячую кашу. От гречки исходил манящий, густой запах. Все трое дружно придвинулись к столу.

Грохот, тяжёлый топот раздались за низким сарайным окошком, кто-то заорал: «Пожар, пожар! Выходите, мать вашу! Сгорим! Давай воды, бегом к колонке…» Ефим и Иосиф кинулись на улицу, только Колька замешкался, перекладывая кашу из котелков обратно в термосок с тщетной надеждой сохранить тепло.

Горел соседний дом, а их сараю вроде ничего не угрожало. Но вот на дом, куда вселились солдаты батареи, огонь мог перекинуться запросто. Горящий дом был каменным, крепким, чему там гореть-то — деревянные только перекрытия да крыша… Вот она и полыхала. Но как огонь добрался туда? Колька обошёл здание и у торцовой стены дома, с тыльной стороны, увидел два плотно скрученных полуобгорелых жгута сена.

— Вона что, домик-то подожгли. И кто ж это сподобился? Немцы или наши лихие ребятушки?

Языки пламени с воем поднимались над посёлком, заревом освещали небо, пытаясь слизнуть с него звезду, низко висящую над крышами. За свой долгий век балки и стропила высохли и теперь горели самозабвенно, будто в этом и состоял долг дерева, отсроченный человеком так надолго и неразумно. С отчаянным треском лопалась и рушилась наземь тяжёлая черепица. Ветра не было, но самим пожаром создавалась такая неравномерная мощная тяга, что языки пламени бросало из стороны в сторону. Солдаты споро таскали воду и поливали крышу своего дома, не позволяя ей, всё сильнее раскалявшейся от бушевавшего по соседству пожара, воспламениться. На коньке крыши сидел заряжающий Петруха Тихий и указывал, куда надо лить воду. Только наводчик Романенко стоял недвижно, прислонившись к забору, глубоко дышал и во все глаза смотрел на пожар, словно пытался впустить пламя внутрь себя.

— Что стал, давай тащи воду, дом спасай, — крикнул ему Колька.

— Чего его спасать-то… Вон сколько этих домов-то. Посёлок большой, в любой селись. Нехай себе горит, любо мне видеть это.

— Дурак ты, братец, или больной. Душа у тебя, видать, совсем закоптилась, свет не пропускает, почистить бы надо. — Больше Колька препираться не стал, побежал с вёдрами к колонке.

Через час всё утихомирилось, крыша рухнула внутрь дома и ещё горела, но языки пламени высоко уже не поднимались. Солдаты, мокрые и прокопченные, костеря все на свете, стали расходиться.

— У кого только руки чешутся? Кому в голову пришло крепкий дом запалить, — сокрушался Иосиф, — руки ему оборвать надо.

— Конечно, надо, вот только кто обрывать-то будет? Вон наш Романенко битый час стоял у забора, любовался пожаром. Он, небось, и подпалил со своей гоп-компанией, они совсем распоясались… — Колька снова достал схороненные под шинелькой термосы и разложил кашу по котелкам. Уже не вился от нее прежний сытный парок, но всё ж таки каша окончательно не выхолодилась. Ели молча и быстро. Зато чай пили неспешно, с хлебом и сахаром вприкуску. От чая осоловели, успокоились и беседу вели степенно. Прихлебывая чай, Николай спросил:

— Слушай, Иосиф, объясни… Вот Ефим еврей, и имя у него такое — еврейское. А ты русак, откуда имя-то у тебя Иосиф?

Вопрос вроде бы совсем безобидный, но внутри Иосифа все напряглось. Пытаясь сдержать волнение, он еще раз с придыхом отхлебнул из кружки и с деланым спокойствием ответил:

Перейти на страницу:

Все книги серии Библиотека исторической прозы

Остап Бондарчук
Остап Бондарчук

Каждое произведение Крашевского, прекрасного рассказчика, колоритного бытописателя и исторического романиста представляет живую, высокоправдивую характеристику, живописную летопись той поры, из которой оно было взято. Как самый внимательный, неусыпный наблюдатель, необыкновенно добросовестный при этом, Крашевский следил за жизнью решительно всех слоев общества, за его насущными потребностями, за идеями, волнующими его в данный момент, за направлением, в нем преобладающим.Чудные, роскошные картины природы, полные истинной поэзии, хватающие за сердце сцены с бездной трагизма придают романам и повестям Крашевского еще больше прелести и увлекательности.Крашевский положил начало польскому роману и таким образом бесспорно является его воссоздателем. В области романа он решительно не имел себе соперников в польской литературе.Крашевский писал просто, необыкновенно доступно, и это, независимо от его выдающегося таланта, приобрело ему огромный круг читателей и польских, и иностранных.

Юзеф Игнаций Крашевский

Проза / Историческая проза
Хата за околицей
Хата за околицей

Каждое произведение Крашевского, прекрасного рассказчика, колоритного бытописателя и исторического романиста представляет живую, высокоправдивую характеристику, живописную летопись той поры, из которой оно было взято. Как самый внимательный, неусыпный наблюдатель, необыкновенно добросовестный при этом, Крашевский следил за жизнью решительно всех слоев общества, за его насущными потребностями, за идеями, волнующими его в данный момент, за направлением, в нем преобладающим.Чудные, роскошные картины природы, полные истинной поэзии, хватающие за сердце сцены с бездной трагизма придают романам и повестям Крашевского еще больше прелести и увлекательности.Крашевский положил начало польскому роману и таким образом бесспорно является его воссоздателем. В области романа он решительно не имел себе соперников в польской литературе.Крашевский писал просто, необыкновенно доступно, и это, независимо от его выдающегося таланта, приобрело ему огромный круг читателей и польских, и иностранных.

Юзеф Игнаций Крашевский

Проза / Историческая проза
Осада Ченстохова
Осада Ченстохова

Каждое произведение Крашевского, прекрасного рассказчика, колоритного бытописателя и исторического романиста представляет живую, высокоправдивую характеристику, живописную летопись той поры, из которой оно было взято. Как самый внимательный, неусыпный наблюдатель, необыкновенно добросовестный при этом, Крашевский следил за жизнью решительно всех слоев общества, за его насущными потребностями, за идеями, волнующими его в данный момент, за направлением, в нем преобладающим.Чудные, роскошные картины природы, полные истинной поэзии, хватающие за сердце сцены с бездной трагизма придают романам и повестям Крашевского еще больше прелести и увлекательности.Крашевский положил начало польскому роману и таким образом бесспорно является его воссоздателем. В области романа он решительно не имел себе соперников в польской литературе.Крашевский писал просто, необыкновенно доступно, и это, независимо от его выдающегося таланта, приобрело ему огромный круг читателей и польских, и иностранных.(Кордецкий).

Юзеф Игнаций Крашевский

Проза / Историческая проза
Два света
Два света

Каждое произведение Крашевского, прекрасного рассказчика, колоритного бытописателя и исторического романиста представляет живую, высокоправдивую характеристику, живописную летопись той поры, из которой оно было взято. Как самый внимательный, неусыпный наблюдатель, необыкновенно добросовестный при этом, Крашевский следил за жизнью решительно всех слоев общества, за его насущными потребностями, за идеями, волнующими его в данный момент, за направлением, в нем преобладающим.Чудные, роскошные картины природы, полные истинной поэзии, хватающие за сердце сцены с бездной трагизма придают романам и повестям Крашевского еще больше прелести и увлекательности.Крашевский положил начало польскому роману и таким образом бесспорно является его воссоздателем. В области романа он решительно не имел себе соперников в польской литературе.Крашевский писал просто, необыкновенно доступно, и это, независимо от его выдающегося таланта, приобрело ему огромный круг читателей и польских, и иностранных.

Юзеф Игнаций Крашевский

Проза / Историческая проза

Похожие книги

Аламут (ЛП)
Аламут (ЛП)

"При самом близоруком прочтении "Аламута", - пишет переводчик Майкл Биггинс в своем послесловии к этому изданию, - могут укрепиться некоторые стереотипные представления о Ближнем Востоке как об исключительном доме фанатиков и беспрекословных фундаменталистов... Но внимательные читатели должны уходить от "Аламута" совсем с другим ощущением".   Публикуя эту книгу, мы стремимся разрушить ненавистные стереотипы, а не укрепить их. Что мы отмечаем в "Аламуте", так это то, как автор показывает, что любой идеологией может манипулировать харизматичный лидер и превращать индивидуальные убеждения в фанатизм. Аламут можно рассматривать как аргумент против систем верований, которые лишают человека способности действовать и мыслить нравственно. Основные выводы из истории Хасана ибн Саббаха заключаются не в том, что ислам или религия по своей сути предрасполагают к терроризму, а в том, что любая идеология, будь то религиозная, националистическая или иная, может быть использована в драматических и опасных целях. Действительно, "Аламут" был написан в ответ на европейский политический климат 1938 года, когда на континенте набирали силу тоталитарные силы.   Мы надеемся, что мысли, убеждения и мотивы этих персонажей не воспринимаются как представление ислама или как доказательство того, что ислам потворствует насилию или террористам-самоубийцам. Доктрины, представленные в этой книге, включая высший девиз исмаилитов "Ничто не истинно, все дозволено", не соответствуют убеждениям большинства мусульман на протяжении веков, а скорее относительно небольшой секты.   Именно в таком духе мы предлагаем вам наше издание этой книги. Мы надеемся, что вы прочтете и оцените ее по достоинству.    

Владимир Бартол

Проза / Историческая проза