Над нашей головой с ветки на ветку перелетает лёгкая, как эльф, белка. Рыжий хвост распушился словно дымок, шерсть на мягком животике колышется по ветру при прыжке. Шубка у белки богаче, гуще, мягче ангоры, зверёк наклоняется, чтобы рассмотреть меня, растопыренные передние лапки совсем по-человечески уцепились за ветку ручками с коготками. Чёрные красивые глазки поблёскивают с нагловатой опаской, и мне ужасно хочется поймать её, сжать в руке крохотное тельце под пышным мехом, таким нежным, что у меня при мысли об этом непроизвольно сжимаются челюсти…
Стемнело как-то внезапно… Из-за белой земли кажется, что ночь никогда не придёт, и вспоминаешь о ней только тогда, когда она уже наступила. У ног дрожит крошка бульдог, а я стою и ищу усталым взглядом дорогу, которая выведет меня из чёрного леса… Небеса сомкнулись, ничто в них не дрогнет, и чёрная птица, в испуге шарахнувшись от меня, не издаёт ни звука… Я растерялась: не видно привычных красок заката на западе, и я не знаю больше, где дом. Я с наслаждением взращиваю в себе крохотную искусственную тревогу, как ребёнок, играющий в Робинзона… Небо опускается всё ниже к синеющему снегу, давит, готово совсем раздавить меня, бедную зверюшку без домика, моллюска без раковины… Ну давай же, очнувшаяся красавица – где твоё воображение? Подхлестни тревогу! Произнеси вслух слова, что имеют в этот час таинственную силу: «..ночь… снег… одиночество…» Дай дикой, испуганной душе вырваться наружу! Забудь о людях, о дороге, о дружеском жилье, забудь обо всём, кроме ночи, страха, голода, что гонит тебя вперёд и лишает отваги, прислушайся подрагивающим под волосами подвижным ухом, приглядись округлившимся и ослепшим глазом – и ты услышишь шаги, от которых бежишь, увидишь сгустившийся мрак – силуэт, что появится через минуту здесь или там, впереди или сзади… Беги, пока не почувствуешь, что сердце готово выскочить из груди, и пока твой хрип не смешается с хрипом задыхающегося Тоби-Пса. Скорее беги, а то настигнет тебя тень тени, скользи по подмёрзшему, визжащему, как стекло, снегу, мчись к приюту, мчись, куда ведёт тебя твой инстинкт, к пламенеющей двери – возле неё ты задрожишь, затрепещешь, как белка, и, вмиг отрезвев, разочарованно вздохнёшь: «Уже!»
Проливной дождь связал нас по рукам и ногам, мы, нервничая, мечемся между чересчур жарким очагом и застеклённой дверью, за которой свистит восточный ветер. Ничего не поделаешь. Стоит приоткрыть прозрачную створку, как раздаётся оглушительный шум бьющих в каменное крыльцо струй – ударяясь о него, они рассыпаются на сотни капель, которые долетают до самого вощёного паркета. Я приподнимаю штору: дождь движется, прозрачная траурная завеса тянется неровными складками к западу, словно край юбки великанши, перешагивающей одно за другим крутые бёдра холмов.
Сжигаемая огнём очага и нетерпением – я считаю оставшиеся дни и ночи, – я молчу или, как часто говорили раньше, «сохну»… Сохну старательно, с терпеливой поспешностью и уже чувствую себя вознаграждённой, потому что вижу приближение светлого часа, самого прекрасного из часов… На Анни и Марселя смотреть больно. Лица узников раздирает нервная зевота, их колотит озноб. Напрасно трижды менял Марсель галстуки, вместо охотничьих сапожек надел к ужину лакированные штиблеты. Он бесцельно бродит по дому, изнемогая от безделья, которому, если не считать Рено, я одна способна положить конец… Каким синим огнём полыхнут его глаза юной леди, какой нежный румянец вспыхнет на бархатной щёчке, стоит мне вдруг произнести: «Держите, вот вам сто пятьдесят луидоров, поезжайте себе…» Но я не тороплюсь его обрадовать. Во-первых, три тысячи франков не шутка, придётся спрашивать у Рено, а под каким, интересно, предлогом?.. А во-вторых – доверюсь этой чистой странице, – мне втайне доставляет удовольствие сознавать, в какое безвыходное положение попал мой приёмный сынок. Подлый инстинкт тюремщицы! Желание ежечасно переносить свою лихорадку на что-то другое, но не лечить её, а лишь прикрывать смешками, безмятежностью или безразличием – разве не этим я занимаюсь вот уже которую неделю?.. Да, мне нравится видеть, как Анни лелеет в сладострастном молчании свою рану или как побледневший от одиночества Марсель доходит до того, что рассказывает Анни свои приключения, в которых женщинам места нет. И я протягиваю им собственную боль, как посыпанный речным песком пирог…