Но лишь тогда, когда моя голова, налившись свинцом от желания спать, упала на подушку, где мягкое мурлыканье дышащей почти неслышно Микаэлы, которая не возражала против того, чтобы спать со мною рядом в одной кровати, только тогда, когда я пытался побороть сполохи света, врывавшиеся снаружи, и давящую темень внутри меня, только тогда понял я, какую ошибку я совершил. Я никогда бы не пошел на то, чтобы — пусть даже поклявшись матери — утаить что-либо от своего отца, ибо, поступая так, я вольно или невольно подтверждал бы возможные подозрения о постыдности моей любви, что могло очень огорчить моего отца, ибо он воспринял бы это не иначе, как попытку скрыть от него недостойные вещи из желания пощадить его чувства. Ну а как иначе должен был я сам отнестись к требованию матери?
Родители мои скрупулезно, до мелочей, придерживались доктрины открытости по отношению друг к другу, в особенности, если это касалось меня, и не потому что их собственные отношения были необыкновенно сильны, но и помимо верности принципам справедливости и чести; а ведь это были основополагающие принципы, которыми они руководствовались в течение всей своей жизни. И вот теперь моя мать, в нарушение всех этих правил, хочет — да, это так — хочет, чтобы я предал отца. Полагала ли она при этом, что ей удастся уговорить меня отказаться от Дори, не прибегая к его помощи? Или наоборот — может быть, она боялась, что в сражении, которое уже началось меж нами, он, перейдя нейтральную линию, окажется моим союзником?
В лихорадочной мешанине моих мыслей я не мог прийти к определенному заключению, что моя мать собирается делать или чего от нее следует ожидать, но в чем у меня не было никаких сомнений, так это в том, что в этот вечер и эту ночь она не сомкнет глаз, а скорее всего, даже не доберется до постели. Мне было не по себе от мысли, что все случившееся ей придется пережить в одиночку, лежа без сна или просыпаясь в мучительной тревоге. Если бы я и на самом деле был хорошим и чутким сыном, а не только человеком с поверхностным лоском и вежливыми манерами, я прежде всего позвонил бы ей и постарался бы успокоить ее, дав в конце концов ей возможность излить свой гнев — все равно — словами или молчанием. Но поскольку я знал, что телефонную трубку может взять не мать, а отец, — пусть даже это случится в процессе разговора, — я не сделал ничего. Если она решила вовлечь меня в сражение, в котором никому не приходилось ожидать поддержки со стороны, — она должна будет сражаться, не рассчитывая на солидарность своего партнера по браку.
Так что отныне эти принципы стали определять взаимоотношения между моей матерью и мной. Я молчал, и любая инициатива для дальнейших уточнений и прояснений находилась отныне в ее руках, точно так же, как инициатива, связанная с определением окончательной даты отбытия в Индию находилась в руках Микаэлы; мне же оставлено было только одно — обязанность разобраться во всем, что было связано с Дори. Но поскольку и моя мать, и я, похоже, оказались в состоянии некоего ступора, если не паралича, Микаэла продолжала свои приготовления энергично и достаточно успешно, пока отъезд в Индию не стал напоминать натянутый лук, где легкого движения достаточно, чтобы произошел выстрел, подразумевая здесь под выстрелом исполнение заветного желания Микаэлы по возвращению в Индию — желания столь сильного, что оно превратило это путешествие в Индию в акт духовного, если не религиозного, действа. Не избавления от меня, разумеется, а от материалистической и на материализм ориентированной действительности, окружающей нас, в которой Микаэла не собиралась прожить до конца дней. И радость ее становилась только сильнее от осознания того факта, что он давал ей возможность приобщить к своей радости, связанной с путешествием, еще и других. Не только Стефани, которая уже каждый день названивала нам из Лондона, но даже и Шиви, чье нежное сознание, верила Микаэла, впитает впечатления, которые останутся у нее на всю жизнь.