В этом ресторане все говорило о юге, начиная от пряных запахов и кончая акцентом, с которым говорили все служащие. Недалеко отсюда была Ницца, где родилась и выросла м-м Сильвестр, – и я опять вспомнил о Мервиле. В сущности, я был искренно рад за него, независимо от того, что представляла собой в действительности м-м Сильвестр и что скрывалось за неподвижным взглядом ее глаз. И я подумал, что я даже не слышал ее голоса. В тот вечер, когда я видел ее в кабаре Эвелины, я слышал только прерывающуюся от волнения речь Мервиля, в ответ на которую она молчала, сознавая, быть может, что, в конце концов, слова не могут быть такими же выразительными, как ее глаза и движения. Она могла не думать об этом, но безошибочным своим инстинктом она знала, что дело было не в том, что она скажет или чего она не скажет. То, что приближало ее к Мервилю, было похоже на немую симфонию, в которой слова были только далеким и неверным отзвуком чего-то, что не укладывалось в последовательность фраз и что было в эти минуты важнее всего другого. Я подумал, что в своем споре со мной Мервиль был, может быть, прав: ощущения, которые он испытывал, создавали целый мир, – и созерцание этого мира давало ему представление о той идее совершенства, возникновение которой в человеческом сознании Декарт считал неопровержимым доказательством существования Бога. Все это началось с той памятной декабрьской ночи, когда мы приехали с Мервилем на открытие кабаре Эвелины. С тех пор прошло много времени, и я ни разу после этого не видел ни Эвелины, ни Андрея, ни Анжелики, никого из тех, кто был там, кроме Мервиля. И только раз поздней весной на террасе одного из кафе на Елисейских Полях я встретил спутника м-м Сильвестр, любителя литературы. Он пригласил меня за свой столик. После первых слов разговора я сказал ему:
– Я помню, что одним из ваших последних увлечений был Джойс, о котором вы столько говорили, когда мы с вами были в кабаре возле Елисейских Полей зимой прошлого года.
– Да, да, прекрасно помню, – сказал он. – Джойс один из гениев нашего времени, который…
– Кстати, – сказал я, – кто была дама, которую вы сопровождали в тот вечер?
– Какая дама? – спросил он с удивлением. – Дама? Я был один, насколько я помню.
– Но во всяком случае вы сидели с ней за одним столиком.
Он делал мучительные усилия, чтобы вспомнить это, но, по-видимому, он тогда был настолько пьян, что все происходившее в кабаре представлялось ему неверным и расплывчатым; он, оказывается, плохо переносил шампанское и даже был удивлен, что говорил со мной о литературе. В сущности, думал я, что можно было от него требовать? Он жил среди книг, содержания которых он не понимал или понимал не так, как следовало. Что касается живых людей, то они его мало интересовали, даже если занимались литературой, – и в этом смысле одно из его высказываний было чрезвычайно характерным; он как-то сказал, говоря об одном известном писателе, что тот, к сожалению, еще жив, и объяснил при этом, что мы можем составить себе окончательное суждение о творчестве того или иного автора только после его смерти, которую он рассматривал как нечто вроде решающего и необходимого критерия или литературной оценки. И в его длительном путешествии через воображаемый мир героев и авторов-героев, которых не существовало, и авторов, которые умерли, – в этом путешествии появление м-м Сильвестр, о которой он не мог вспомнить, было, конечно, совершенно незначительным эпизодом, не заслуживавшим внимания. Словом, он был последним человеком, который мог бы мне дать какие-либо сведения о ней.
Я ужинал один в просторном ресторане. С моря дул легкий ветер, горячий буйабес был таким, каким он бывает только на юге Франции, и между ним и тем буйабесом, который я иногда зимой ел в Париже, была такая же разница – это сказал мне как-то Мервиль, – как между оригиналом картины и ее копией. Но даже в Париже вкус буйабеса сразу и с необыкновенной силой возвращал меня к этому южному пейзажу моря, сосен на песке, пальм, кипарисов, эвкалиптов, зарослей мимоз, раскаленного воздуха, легкой ряби на синеватой или зеленоватой воде. Прошлым летом я говорил Мервилю, который был в безутешном настроении:
– Как понятно, что эллинская культура, наследством которой мы живем уже больше двух тысяч лет, возникла именно на этих берегах.
– С другой стороны Средиземного моря, – мрачно сказал он, – география не допускает произвольных толкований.
Все представлялось ему тогда печальным, обманчивым и несущественным, и упоминание о чем бы то ни было – будь то эллинская культура, римская цивилизация или расцвет Возрождения, – все это непонятным, но неудержимым образом пробуждало вдруг в его памяти интонации умолкнувшего для него голоса, выражение глаз или движения той, в которой он так жестоко ошибся.