Потом, кажется, я понял, в чем тут загвоздка. В основе японской деловой жизни лежит точное, быстрое и неукоснительное выполнение полученного распоряжения. Помню, каким опасным желтым светом сверкнули обычно ласковые и грустные глаза Мацуе, когда «связной» доставил меня в «Акасаки-Принс-отель» с пятиминутным опозданием. Переводчикам хотелось бы действовать с четкостью, являющейся национальным стилем в работе, но мешает плохое знание русского языка. И они невольно вносят в устный перевод то творческое начало, какое и вообще не положено японским служащим, а тут запутывает самый простой вопрос. Переспросить же, уточнить японский переводчик считает то ли невежливостью, то ли унизительным для своей профессиональной чести. Вот и валят наобум. Я убежден, что замечательная переводчица Доля, мгновенно ухватывающая любые оттенки мысли, во многом облегчила нам с Куросавой путь навстречу друг другу.
Лед стремительно таял. Куросава благосклонно принимал почти все мои предложения. Слишком благосклонно… Затем по ходу разговора возникло опасение: не будет ли слишком сух и холоден большой двухсерийный фильм без женщин. Правда, в самом конце появляется жена Арсеньева, но беглая роль ее носит чисто служебный характер. Я предложил ввести предысторию Дерсу, ведь была же у него любимая, ставшая женой, матерью его тоже погибших от оспы детей. Куросава решительно воспротивился. Почему женщина должна воплощаться непременно в любовь? А если безымянная орочонка или удэгейка несет полные ведра воды, и вставшая над лесом луна отразится в зеркале двух малых вод, и в мире станет три луны, три Селены, разве это не проявление прекрасного женского начала?
Я молчал, восхищенный и сбитый с толку чистотой старого режиссера. И вдруг впервые шевельнулось во мне подозрение, что наше видимое согласие окажется мнимым. Мне вспомнилось предупреждение Всеволода Овчинникова (автора превосходной книги «Ветка сакуры»): у японцев «да» вовсе не означает согласия — лишь подтверждение того, что тебя слышат.
Тем не менее расстались мы не просто дружественно, а нежно и даже обменялись рюмками за прощальным столом, что по японским понятиям является высшим знаком доверия. Во всяком случае, влюбленный в искусство Куросавы, Мацуе был потрясен жестом своего кумира, предложившего совершить этот обряд. Он хорошо сказал в последнем тосте: «Мы оставляем вам Куросаву. Он ничего не умеет в жизни, кроме одного — снимать фильмы. Будьте снисходительны и добры к нему, он беспомощен перед злом».
Прекрасные, благородные слова Мацуе содержали лишь одну неточность: Куросава еще не оставался у нас, он уезжал на родину писать свой вариант сценария. Я же отправился на берега вскрывшейся по весне Десны подмосковной делать свой вариант.
Каждый из нас оказался точен, и в положенный срок мы обменялись сценариями, почти не имевшими точек соприкосновения. Даже странно, что по одному и тому же произведению, фабульно столь нехитрому, мыслью ясному и образно немногозначному, можно сделать два таких различных сценария. А ведь мы не только договорились о главном, но и составили, пусть примерный, план.
У нас не совпадали взятые из книги эпизоды, а если мы даже брали один и тот же кусок, то непременно не там его ставили, не так освещали и не к тому вели. Отсебятина — у меня ее было неизмеримо больше, — конечно, совпасть не могла. И у нас появились два разных Дерсу и два разных Арсеньева. Наконец — и это ничуть не унижает Куросаву — в его варианте густо цвела развесистая «клюква». Потому он и согласился на советского соавтора, чтобы тот правдиво и достоверно сделал все связанное с русским обиходом, но сценарист пошел значительно дальше.