— Ааду в тот раз надул меня, у нас с ним было договорено, что я получу участок у дороги, а потом выяснилось, что Ааду отдал его какому-то своему родственнику, а мне досталось низкое, поросшее кустарником место, — рассказывает отец, глаза его щурятся, на губах появляется злая усмешка. — Я потом неплохо расквитался с ним. Когда Ааду начал строить, а в строительстве он ни черта не смыслил, я вместо цемента подсунул ему несколько мешков глины; хоть бы сообразил, когда готовил раствор, да где там, отлил подвал, а раствор-то не сохнет, ну он и принялся поливать его, который день поливает, и все без толку. В конце концов кто-то сказал ему, в чем дело, так его такой стыд разобрал, что он и объясняться-то со мной не стал.
— Вот как, — удивляется Леопольд. Он огорчен — вместо светлого воспоминания он вызвал в памяти отца какую-то его давнюю проделку, но лицо старика оживилось, на какое-то время даже болезнь как будто отступила, и когда Леопольд встает, чтобы попрощаться с отцом, тот уже не уговаривает его посидеть с ним, напротив, он как будто даже доволен, что может остаться наедине со своими воспоминаниями, поворошить в мыслях прошлое, быть сильным и деятельным, снова вести свою семью на поросший кустарником участок, где он собирается построить для них дом.
Когда Леопольд выходит из ворот больницы, перед его глазами возникает увядшее, почти без кровинки, неподвижное лицо. Интересно, страшится ли отец смерти, думает он. Разумеется, он должен ее страшиться, вернее, остерегаться, ведь у него маленький ребенок, которого надо поставить на ноги. Я тоже должен остерегаться смерти, размышляет Леопольд, потому что обязан писать картины. Но затем понимает, что бояться смерти и остерегаться — далеко не одно и то же.
Горизонт затянуло тучами, от этой плотной массы то и дело отрываются клочья облаков и наплывают на голубое небо. Время от времени они закрывают солнце, на несколько минут лишая природу красок, чтобы затем дать им заиграть еще ярче.
Леопольд выходит из ворот больницы, он задумчив, погружен в себя и, только перейдя улицу и очутившись у края парка, осознает, что вырвался из мира больных и его встречает выглянувшее из-за облаков солнце. Он выуживает из кармана пачку сигарет — спешить некуда, и он может спокойно посидеть в парке на скамейке. Он художник, а не какая-то там канцелярская крыса и почему бы просто-напросто не понаслаждаться сознанием этого. Он спускается вниз по лестнице и садится возле фонтана. Весна еще только вступает в свои права, и из пасти каменного зверя (львенка? медвежонка?) не бьет вода, а чаша, куда она с журчаньем должна устремляться, поросла мхом.
Он зажигает сигарету, расслабляется и оглядывается вокруг, ему кажется, будто этот парк, вернее, сквер как-то связан с больницей. В чем конкретно это проявляется, сказать трудно, просто он ощущает грустный контраст между территорией больницы и парком. Здесь декоративные деревья, подстриженные живые изгороди, ухоженная горка с ползучими растениями меж камней, светлые дорожки. Словно это не общественный сквер, не зеленая зона, доступная всем, а с любовью созданный каким-нибудь садоводом-любителем уголок. Этому уголку уделяется каждая свободная минута, им гордятся как своим детищем. А почему бы и нет? Кто-то, у кого нет своего клочка земли, чтобы обрабатывать и лелеять его (как тот мужчина, выращивающий на прибрежном песке кукурузу), взял да и сделал из пустыря прекрасный декоративный сад. Но едва ли садовод-любитель мог сложить стены из тесаного плитняка, сделать зеленую террасу, уступами сбегающую вниз.
Когда на солнце вновь наплывает облако, все вокруг сразу же становится пепельно-серым. Леопольд курит, вдыхает в себя сизый дымок, чтобы в следующую минуту выпустить его. Повторив это несколько раз, с удивлением думает, до чего же это нелепо. Десятки лет, изо дня в день он тратил время на это абсолютно бессмысленное занятие. Ни разу не задумавшись — зачем? А теперь? Что изменится теперь?
Леопольд усмехается: ничего не изменится. Бессмысленное занятие вошло в привычку и уже поэтому обрело смысл. Точно так же и писание картин стало смыслом его жизни, но ему и в голову не приходит рассуждать о целесообразности этого… Леопольду становится не по себе — все последние годы он занимался живописью, зная, что так надо. Тяжкий труд изо дня в день, муки, сомнения и редкие минуты радости, когда что-то удавалось. Он словно с завязанными глазами шел дорогой, огороженной с обеих сторон забором. Шел, шел… но ведь каждое движение должно иметь какую-то цель, человеком должна двигать страсть или трезвый расчет.