Вилли с гордостью рапортует, что он только что высмотрел петуха за сараем, поймал и зарезал, и все это — в две минуты. Он похлопывает мать по плечу:
— Этому мы научились на фронте. Недаром Вилли часто замещал повара!
Она смотрит на сына так, точно он проглотил бомбу. Потом зовет мужа и в изнеможении стонет:
— Оскар, посмотри, что он натворил: он зарезал племенного петуха Биндингов!
— При чем тут Биндинги? — недоумевает Вилли.
— Да ведь это петух молочника Биндинга, нашего соседа! О боже мой, и как только у тебя рука поднялась?
Фрау Хомайер в отчаянии опускается на стул.
— Не стану же я упускать такое жаркое! Тут уж руки как-то сами действуют.
Фрау Хомайер не может успокоиться:
— Теперь пойдет катавасия! Биндинг такой вспыльчивый!
— За кого ты, собственно, меня принимаешь, мама? — говорит Вилли, не на шутку обидевшись. — Неужели ты думаешь, что меня хоть одна живая душа видела? Новичок я, что ли? Это по счету десятый петух, которого я изловил. Юбилейный петух! Можем есть его со спокойной совестью: твой Биндинг и не догадается ни о чем.
Вилли умильно смотрит на петуха:
— Смотри у меня, будь вкусным… Мы его сварим или зажарим?
— Неужели ты думаешь, что я хоть крошечку съем от этого петуха? — исступленно кричит фрау Хомайер. — Сейчас же отнеси его назад!
— Ну, я пока еще с ума не сошел, — заявляет Вилли.
— Но ты же украл его! — стонет она.
— Украл? — Вилли разражается хохотом. — Вот сказала! Я его реквизировал! Раздобыл! Нашел! А ты — украл! О краже еще можно говорить, когда берут деньги, а не все то, что идет на жратву. В таком случае, Эрнст, мы с тобой немало поворовали, а?
— Ну конечно, Вилли, — говорю я, — петух сам попался тебе в руки. Как тот петух командира второй батареи в Штадене. Помнишь, как ты тогда на всю роту приготовил куриное фрикасе? По рецепту: на одну курицу одна лошадь.
Вилли, польщенный, ухмыляется и пробует рукой плиту.
— Холодная, — разочарованно тянет он и обращается к матери: — У вас что, угля нет?
От треволнений фрау Хомайер лишилась языка. Она в состоянии лишь покачать головой. Вилли успокаивает ее:
— Завтра раздобудем и топливо. А на сегодня возьмем этот стул: ему все равно пора на свалку.
Фрау Хомайер в ужасе смотрит на сына. Потом вырывает у него из рук сначала стул, затем петуха и отправляется к молочнику Биндингу.
Вилли искренне возмущен.
— «Уходит он, и песня замолкает», — мрачно декламирует он. — Ты что-нибудь во всей этой истории понимаешь, Эрнст?
Что нельзя взять на растопку стул, хотя на фронте мы сожгли однажды целое пианино, чтобы сварить гнедую в яблоках кобылу, это на худой конец я еще могу понять. Пожалуй, понятно и то, что здесь, дома, не следует потакать непроизвольным движениям рук, которые хватают все, что плохо лежит, хотя на фронте добыть жратву считалось делом удачи, а не морали. Но что петуха, который все равно уже зарезан, надо вернуть владельцу, тогда как любому новобранцу ясно, что, кроме неприятностей, это ни к чему не приведет, — по-моему, верх нелепости.
— Если здесь поведется такая мода, то мы еще с голоду подохнем, вот увидишь, — возбужденно утверждает Вилли. — Будь мы среди своих, мы бы через полчаса лакомились роскошнейшим фрикасе. Я приготовил бы его под белым соусом.
Взгляд его блуждает между плитой и дверью.
— Знаешь что, давай смоемся, — предлагаю я. — Здесь уж очень сгустилась атмосфера.
Но тут как раз возвращается Фрау Хомайер.
— Его не было дома, — говорит она, запыхавшись, и в волнении собирается продолжать свою речь, но вдруг замечает, что Вилли в шинели. Это сразу заставляет ее забыть все остальное. — Как, ты уже уходишь?
— Да, мама, мы идем в обход, — говорит он, смеясь.
Она начинает плакать. Вилли смущенно похлопывает ее по плечу:
— Да ведь я скоро вернусь! Теперь мы всегда будем возвращаться. И очень часто. Может быть, даже слишком часто.
Плечо к плечу, широко шагая, идем мы по Шлоссштрассе.
— Не зайти ли нам за Людвигом? — предлагаю я.
Вилли отрицательно мотает головой:
— Пусть лучше спит. Полезней для него.
В городе неспокойно. Грузовики с матросами в кузове мчатся по улицам. Развеваются красные знамена.
Перед ратушей выгружают целые вороха листовок и тут же раздают их. Толпа рвет их из рук матросов и жадно пробегает по строчкам. Глаза горят. Порыв ветра подхватывает пачку прокламаций: покружив в воздухе, они, как стая белых голубей, опускаются на голые ветви деревьев и, шелестя, повисают на них.
— Братцы, — говорит возле нас пожилой человек в солдатской шинели, — братцы, наконец-то мы заживем получше. — Губы его дрожат.
— Черт возьми, тут видно что-то дельное заваривается, — говорю я.
Мы ускоряем шаги. Чем ближе к собору, тем больше толчея. На площади полно народу. Перед театром, взобравшись на ступеньки, ораторствует солдат. Меловой свет карбидной лампы дрожит на его лице. Нам плохо слышно, что он говорит, — ветер неровными затяжными порывами с воем проносится по площади, принося со стороны собора волны органных звуков, в которых тонет высокий отрывистый голос солдата.