– Не отвертишься. Народ должен знать своих героев! – с пафосом произнесла Настя, и было непонятно, говорит она серьезно или шутит. – Твой долг донести до масс правду войны, ее дух и, так сказать, запах.
– Запах? – переспросил Митяй. – Война смердит. Ее главный запах – дерьма. Из окопов, с батарей. Обустраивать туалеты некогда, в полный профиль окопы-то выкопать не всегда получалось. С немецких позиций воняло аналогично. Война – это дерьмо, во всех смыслах слова.
– Звучит не куртуазно, но достоверно. В Ленинграде водопровод и канализация перестали работать еще в сентябре, а потом у людей просто не было сил выносить отхожие ведра, выливали за дверь.
Они впервые заговорили о пережитом. Ни Настя, ни Митяй не предавались воспоминаниям. Уж слишком болезненными они были, эти воспоминания. Это как глубокий порез – ты можешь вернуться в полноценной жизни, когда рана заживет, будешь ковыряться в ней – вернешься очень не скоро. Только война – это порез не на руке, а по сердцу.
– Посмотри, красотища какая! – сменил тему Митяй. – Эх, завидую!
– Кому?
– Художникам, которые выезжали на этюды, писали пейзажи. У них была не жизнь, а мёд.
– У нас тоже будет мёд! Обязательно! А пока насладимся, лицезрея. Посмотри, как причудливо играет солнце меж щелей забора! Будто мы идем вдоль волшебного музыкального инструмента с темными клавишами – досками, и красными, светящимися…
Она не договорила. Митяй остановился, а потом рухнул на землю, потерял сознание.
Это было страшно: искаженное лицо, сотрясаемые судорогами руки и ноги, выгнувшаяся дугой спина. Это длилось невероятно долгие три или пять минут, в которые она не знала, что делать, только голосила: «Митя! Митенька!» – падала на него, пытаясь усмирить взбунтовавшиеся руки и ноги, лезла в рот, пыталась разжать железно стиснутые зубы – говорили, что припадочные могут откусить себе язык, надо вставить что-то, ничего у нее не было, путь ее пальцы, пусть откусит. Господи, как он мучается!
Митяй открыл глаза:
– Настя? Почему ты плачешь?
– Тебе больно? Тебе жутко больно?
– Был приступ?
– Да.
– Гадство! Всё, проехали!
Митяй встал и пошел вперед, шатаясь.
– Ты испытываешь страдания? – не отставала жена. – Отдохни, не торопись.
Никаких страданий он не испытывал, только желание спать. Даже на фронте, когда по трое суток без нормального отдыха, когда меняли дислокацию, перетаскивая орудия по грязи, он не испытывал такого неимоверного желания поспать. Превозмогая это хотение, брел, шатаясь, сил успокаивать жену не было, ее причитания только мешали, заставил себя не слышать их, кое-как добрел до дома, вошел, рухнул на кровать и, наконец, счастливо отключился.
Утром проснулся живой-здоровый, голодный, сходил на двор, умылся, вспомнил, что обещал кузнецу помочь с ремонтом инструментов, надо поторопиться. Мать, жена, тетя Парася с опрокинутыми лицами, тут же бабка Агафья, чикчирикнутая травница. У него вчера был приступ, сейчас они будут кудахтать, Митяй замкнулся и насупился.
Боятся заговорить, смотрят, как он ест. Может, промолчат? Не вышло.
– Митенька, – подала голос мать.
Она называла его Митенькой, по пальцам пересчитать: когда болел в детстве, когда на войну уходил. Он для нее, как и для близких, только для семейных, – Митяй.
– Предмета для разговора нет! – жестко перебил он. – Болезнь неизлечима, следовательно, все рассуждения бессмысленны!
– От падучей фиалка или софора? – подала голос бабка Агафья. – Или обе? Я варила.
Митяю только снадобий сумасшедшей старухи не хватало! Он считал свою болезнь позорной. Потому что не мог контролировать себя, воля отключалась. Припадочный – это хуже любого увечья. Безрукий или безногий постоянно в сознании и не бьются в конвульсиях на потеху окружающим.
Не жена, а мать верно уловила его чувства и заговорила именно теми словами, которые он мысленно использовал.
– Шо позорно? Шо стыдно-то? – укоряла мама.
– Шишкобой Семён Баринов, – встряла бабка Агафья.
– Верно, – подтверждающе махнула рукой мама. – Парася, помнишь Баринова? Он с дерева упал, и стало у него после этого лицо периодически кривиться. Говорит-говорит нормально, а потом вроде как широко зевает непреодолимо. Василий Кузьмич говорил, нарушение в мозге не опасное, легко отделался. Никто над Семеном не смеялся. Люди ведь понимают!
– Мне ничье понимание и сочувствие не требуются! – вспылил Митяй.
– Достоевский… – начала Настя.
– Петр Первый, Цезарь, – перебил Митяй, – Александр Македонский, Нобель… Мне их перечислял доктор в санатории. Очевидно, у всех этих выдающихся личностей были родные, которые не лезли эпилептикам в душу!
– Это жестоко, – сказала Настя, – обвинять любящих тебя людей в заботе! Хотя, возможно, и по-мужски, очень по-сибирски.
– Фиалка-то, – заговорила бабка Агафья сама с собой, – листья до цветения или после? А может, корешки?
– Нам просто требуется знать, как вести себя, – продолжила Настя. – Ты можешь сколько угодно замыкаться в своем недуге, но заставлять нас терзаться – безжалостно!
Упрек был справедлив.