Прошла вечность, прежде чем хозяйка предложила нам посмотреть дом. Она открыла двери в гостиную, и потоки солнечного света, лившиеся в высокие окна и игравшие на полированной мебели, ослепили нас. Хозяйка пробурчала, что забыла опустить жалюзи. По обе стороны мраморной каминной полки висели картины — коровы и зреющие хлеба, а на изразцовом камине стоял букет искусственных роз: чайных, желтых, абрикосовых, золотистых. На пушистом ковре тоже были такие же цветы. Ни за что не скажешь, что по нему ходили, он был чистый, словно висел на стене! Ворсистый, мягкий, так и тянуло опуститься на колени или лечь на него и блаженствовать. Мейбл, конечно, делала замечания, к примеру, по поводу роскошных штор, в тон подобранных к ним карнизов и длинного плетеного шнура. Я дернула шнур, представив, что открываю театральный занавес и через окно сейчас придут сюда актеры. Хозяйке льстило наше восхищение, она достала из горки какую-то вещицу и вручила ее мне. Это оказалась крошечная хижина из терновника. Дверца была такой маленькой, что когда открывалась, проем получался не больше щелки.
Потом нам показали комнату, где завтракали, и столовую; столовая, в отличие от гостиной, была темной, мрачной, только в шкафу поблескивал поднос. Посмотрели мы и ванную комнату с зеленой ванной, зеленой раковиной и вышитым ковриком. Но на верхний марш лестницы, который вел в спальни, нас не повели, хозяйка боялась, что мы разбудим мужа и он захочет встать. Он рвался побродить по полям. Там, наверху, было совсем темно из-за цветных стекол в окне. Передняя — точно склеп, не то что гостиная. Я слушала, как без передыху кричат вороны, и думала: очень скоро в этот дом придет смерть, и мне казалось, что все думали тоже об этом, потому что все молчаливо и сочувственно переглядывались и качали головами.
Часы на кухне пробили пять, а мы сидели, надеясь, что нас угостят. Мейбл почесала живот: мол, разве непонятно — я голодная; хозяйка надела фартук и сказала, что скоро пора доить коров, кормить скот и еще тысяча других домашних дел ее ждет. Скрепя сердце она все же предложила нам по чашке чая. Никакого угощения, просто чай, четыре лепешки и кусок желтого, с терпким запахом, крестьянского масла. Оно не было выложено в маленькие, шишковатые шарики, как у нас принято. Заметив мое разочарование, Мейбл толкнула меня под столом. Ни тебе пирога, ни кусочка холодного мяса. Мейбл оценивала степень гостеприимства хозяев в зависимости от этого — давали мясо или нет.
По дороге домой она жаловалась — ни барашка, ни цыпленка, ни домашнего картофельного салата с зеленым луком не предложили.
Был теплый вечер, от созревших хлебов глаз не оторвать. Кое-где они поникли, но почти всюду стояли высокие, победоносные, в ожидании жатвы. «Интересно, чем они там в Австралии сейчас заняты», — сказала Мейбл и добавила с надеждой, что, может, они по ней тоскуют. Она спросила, нравятся ли мне цветы, которые моя мама делает из серебряной нити и золотой бумаги и прикрепляет на колосок ржи. Нет, не нравятся, ответила я, и она обрадовалась. Значит, теперь, слава богу, мы подружились. Я понимала, конечно, что предаю маму и поплачусь за это — меня накажут или меня будут мучить угрызения совести. Мейбл вытащила пудреницу. Маленькую, золотую, с изрядно истертой пуховкой.
Глядя на себя в зеркальце, Мейбл скорчила гримаску, а потом спросила, есть ли у меня парень. От слова «парень», как от слова «кровотечение», я чуть не упала в обморок. Скоро у меня будет парень, добавила она, но с ним надо держать ухо востро, чтоб он и пальцем не смел ко мне притрагиваться, потому что все знают — девчонки из-за этого голову теряют, а потом им крышка, их заточают в прачечной Магдалины[4], пока не появляется на свет ребенок. Она готова была продолжать свои живописные истории, но тут из-за поворота вынырнула машина, Мейбл выскочила на обочину и замахала, чтобы нас подвезли.