Два дня в доме повторялись эти слова, звучали молитвы, пришедшие проститься с покойным курили глиняные трубки, по кругу передавались тарелки с пирогом и наполнялись стаканы. Мои родители тоже приехали. Они похвалили меня за то, что я выросла, будто это было моей личной заслугой. В черном моя мама выглядела старше, и я пожалела вслух, что она не надела на шею жоржетовый шарфик или еще что-нибудь яркое. Ей это не понравилось, и она отослала меня, велев прочитать «Исповедую тебе, господи» и трижды «Богородицу». Ее глаза были сухи. Она не любила своего отца. Как и я. Они с сестрой то и дело уходили в дальнюю комнату посоветоваться, не пора ли достать еще одну бутылку виски и подать коврижку или желе. Они скупились — часть продуктов нужно было оставить на завтра, когда после похорон соберутся близкие. Сейчас в доме толклась половина прихода. Дед лежал наверху, обряженный в коричневый костюм. На его подбородке серебрилась щетина; бледный и неподвижный, он походил на заиндевевшую доску. Попрощавшись с покойным, люди спешили вниз, на кухню или в гостиную, перекусить и поболтать. Никому не хотелось задерживаться в комнате с покойником, даже его жене, которая пребывала в состоянии возбуждения и раздражала тетку одними и теми же вопросами о еде, дровах и о том, сколько священников будут служить мессу.
— Положись на нас, — отмахивалась от нее мать, и тогда бабушка в сотый раз начинала рассказывать гостям, что у моей матери настоящий дворец и что лучшего дома во всей округе не сыскать, а мать на нее шикала, словно стыдясь этих рассказов. Отец дважды сказал мне: «Ну как, барышня?», а какой-то незнакомый человек подарил шесть пенсов. Монетка была старая и стершаяся настолько, что казалось, вот-вот растает. Человек был похож на священника, и я из почтительности назвала его «отец», хотя на самом деле он был лодочником.
Похоронили деда на одном из островов озера Шеннон. Большинство провожающих осталось на берегу, а мы, члены семьи, набившись в две лодки, последовали за третьей, той, на которой перевозили гроб. По озеру ходили волны, лодки бросало из стороны в сторону и заливало, и у нас сразу промокли ноги. На острове было полно коров. Испуганные неожиданным появлением людей, они начали громко мычать и носиться галопом; мне показалось, что глядеть на такое во время похорон непристойно. Никакой торжественности не было, и хотя тетя пошмыгала носом, а бабушка издала какие-то восклицания, истинного горя не чувствовалось, и это было самое горькое.
На следующий день они сожгли его рабочую одежду и выбросили на помойку заляпанные грязью сапоги. Потом тетя нашила траурные ромбы на одежду бабушки, Джо и свою. Она написала длинное письмо сыну в Англию и вложила в него ромбы черной ткани, чтобы он тоже мог их нашить. Он работал на автомобильном заводе в Ливерпуле. Когда говорили «Ливерпуль», мне представлялись целые груды ливера, отчего мне становилось нехорошо, и, чтобы отвлечься, я заставляла себя смотреть на свои новые часики, делая вид, что проверяю время. Дом помрачнел. Когда Джо отправился на сенокос, я увязалась за ним и, сидя рядом с ним на косилке, чувствовала, что немножко в него влюбилась. Дома было гораздо хуже: бабушка без конца вздыхала и вспоминала старые времена, когда, бывало, муж бегал за ней с кухонным ножом; она всхлипывала, тоскуя, и повторяла: «Бедняга, он ведь совсем этого не ждал…»
На сенокосе Джо трепал меня по коленке и спрашивал, не боюсь ли я щекотки. У него было славное длинное лицо, и он замечательно свистел. Ему было не более двадцати четырех, но он казался старше из-за того, что носил шляпу с мягкими опущенными полями и брюки, в которые влезли бы два Джо. Когда кобыла мочилась, он спрашивал: «Хочешь лимонада?» Когда она пускала ветры, он издавал непристойные звуки. Мы пообедали и потом еще немного посидели на краю полосы. У нас был с собой хлеб с маслом, фляга молока и отсыревший кусок коврижки, оставшийся с поминок. Джо улыбался мне, спел песню «Ты, любимая, печальней станешь по весне», и я чувствовала себя польщенной. Я знала, что дальше щекотки он не пойдет, потому что был робок в душе, не то что некоторые местные, норовившие завалить тебя где-нибудь в укромном местечке, и тогда уповай на бога. Подсаживая меня на косилку, он сказал, что завтра мы захватим подушку, чтобы мне было мягче сидеть. Но назавтра пошел дождь, и он отправился за досками на лесопилку, а тетя все причитала, что сено намокнет, а то и вовсе пропадет и зимой скотину нечем будет кормить.