Птица все клекотала. Семен поглядел на высокую Грунь, что далеко-далеко за оврагами смотрела на мир окном Олениной хаты, в душе зазвучала еще раз песня и стихла: пришел и ей конец. Семен подумал, что ему невмоготу до завтра слушать этот отчаянный клекот, и птицу прогнать не сможет, а поэтому сегодня же спустится в село и скажет Осипу, что будет жить у него, а с хатой на горе пускай делает что хочет…
Когда солнце повисло над Грунью, Семен с переметной сумой через плечо вышел из хаты. Клекот не умолкал до сих пор. Семен поглядел на аиста, который махал крыльями и клекотал еще настойчивее, огляделся и увидел: из-за лесной полосы летела другая птица — прямехонько к усадьбе. Птица несмело опустилась на край крыши — грустное подворье сразу повеселело — и настороженно пошла к гнезду, где стоял вдовец. Сперва они приглядывались друг к другу, потом вытянули шеи, прикоснулись клювами и сразу радостно закричали. И Семен подумал, что рановато умолкла его песня, что к сыну он успеет прийти еще в косовицу или же перед зимой, незачем торопиться…
Аисты на его хате. Значит, весна будет красна!
СЕДАЯ НОЧЬ
Иван и Марья, успокоенные годами, добрые и щедрые дед и бабка, до сих пор помнят ту первую их седую ночь, хотя и не вспоминают о ней вслух.
До этой ночи были иные: на протяжении долгих лет они разрывались надвое между ласками и попреками.
— Если б знала, где он, нашла бы и уничтожила, как жабу, — шептала Мария пересохшими губами. — Тогда бы мы снова стали прежними и жили бы, как и раньше…
Иван молча принимал свое: где-то все-таки жил его ребенок, а Мария забеременеть не могла…
В этот же раз, уставшая от Ивановых ласк и от своего неизбывного желания стать матерью, Мария лежала рядом с мужем, словно обмолоченный сноп ржи, — чистая, белая и бесплодная.
— Если бы знала, то… — вздохнула Мария, но недосказанная угроза прозвучала теперь из ее уст как-то тихо и совсем не грозно, так, будто Мария намеревалась не страшное злодейство учинить, а одарить гостинцами эту свою непойманную жертву.
Иван удивился. Он вспомнил про седые пряди, вкравшиеся в черные Мариины волосы, — не они ли это дают себя знать? Устала, должно быть, горемычная, и от злобы и от прожитых лет…
На мгновение Ивану стало немного легче, потому что почувствовал, что с сегодняшнего дня не будет допекать уже его Мария колючими упреками, не будет больше часами простаивать на коленях перед образами, смешивая молитвы с проклятиями. Но сразу же стало и муторно Ивану, потому что понял он и то, что нынче навестил их первый день старости, которая источит Мариину красоту, а глубоко в ее сердце замурует черствую и неизлечимую злобу к памяти пастушки Даринки, что понесла от Ивана плод, который должен был бы принадлежать Мариину бесплодному телу; понесла да и потеряла его где-то среди людей, поторопившись на вечный покой под смереками на вершине горы.
Ночь была необычно тяжкой без Марииных упреков, которыми Иван упивался так же, как ее ведьминой красотой; глухо стонала тишина, откликаясь молчаливым равнодушием Марии, которая почему-то вдруг обуздала свою злобу, а, похоже, и любовь. Тишина эта порождала в душе Ивана обиду на нее, кого любил лишь за красоту, а эту красоту вот сейчас уже начинает подтачивать старость, ее и его старость, что соединит когда-нибудь наконец их седые ночи воедино безнадежным одиночеством.
Иван искоса взглянул на Марию, она лежала навзничь с закрытыми глазами, видно, уже спала; спокойный ее сон раздражал Ивана. Мария без своей ревнивой злобы показалась ему вдруг чужой, а он ощутил себя преданным и одиноким, из мести вызывал перед собой до яркой яви сладкий грех с Даринкой, случившийся тогда, когда Мария, ловя отнятое злой судьбой материнство, ходила к ворожеям глубоко в горы.
Греховная эта явь вспыхнула и погасла, Иван снова взглянул на Марию, в сером сумраке обрисовывались контуры ее лица, овеянного дурманящей красотой.