Я мысленно перебирал год за годом семьдесят лет, прожитых мною на земле, а потом скатывал их в один комочек — ничтожную каплю, отпущенную на мою долю из потока вечности. Я мог по желанию то вытягивать годы в длинную ленту, то сжимать их в одну вспышку. Я не испытывал страха в начале жизни и не буду испытывать его, когда наступит естественный конец или я к нему приближусь. Здесь, в этом беспредельном одиночестве, где мир людей теряет свое значение, человек не может не думать о своем конце. Великая трагедия жизни, по-моему, в том, что человек стареет разумом. Наши предки понимали это. Они рано обнаружили, что не может оставаться молодым разум, если преждевременно стареет тело, и, чтобы помешать этому, создали целые системы оздоровления. Но семьдесят лет — это семьдесят лет, сколько я еще собираюсь прожить на земле? Десять, двадцать, тридцать лет? Так мало и вместе с тем так много, ведь в каждой секунде — частица вечности. Но человек живет, пока он испытывает спокойный экстаз творчества, пока он что-то созидает в меру своего темперамента и способностей. При этом преимущество, конечно, на стороне тех, кто умеет что-то делать руками, ибо руки даны человеку для того, чтобы приносить ему ощущение счастья.
До сих пор дождей, настоящих продолжительных дождей было мало, хотя ливни проходили часто — их приносили шквалы. Только вчера ночью выпал сильный дождь, и я наполнил все мои ведра и сосуды. Утром небо прояснилось, воздух стал сухим и чистым, и пассат погнал высоко по небу облачка, похожие на только что вымытых белоснежных ягнят.
Запись в вахтенном журнале 16 октября 1963 года
Сегодня качка была настолько сильной, что я не смог взять высоту солнца, хотя прежде делал это с палубы и с крыши каюты раз тридцать — сорок. К слову сказать, из-за качки мне для более или менее правильного определения широты приходилось каждый день при восходе брать высоту солнца двадцать — двадцать четыре раза.
"Что происходит в мире? — подумал я. — Не включить ли мне транзистор? — До сих пор я ограничивался тем, что проверял по нему часы. — Да нет, пожалуй, не стоит".
Я сидел прямо на палубе на краю плота, опустив ноги в воду. Рядом лежал гарпун на случай, если дерзкая акула отважится подойти слишком близко. Вода была приятно теплая, и, однако, она освежала, тело ощущало ее как целительный бальзам. Легкий бриз приносил живительную прохладу. Я давно забыл про плот и в мечтах своих сидел где-то в Нью-Йорке, Нью-Джерси или Коннектикуте у ручья под нависшей над ним ивою, среди водяного кресса, незабудок и мяты.
Утром я сварил пакет слив и весь день ел их, опасаясь, как бы они в жару не испортились. Я всегда любил сливы. В годы странствий я как-то попал под Сан-Хосе в сад на уборку урожая. Я тряс дерево, и сливы покрывали землю ковром толщиной в фут. На их запах слетелись пчелы со всего света и, одурманенные, жужжали вокруг меня.
Несколько корифен появились около моих ног и явно приняли их за невиданных глубоководных чудищ. Рыбы — дюймов десять длиной — сверкали на солнце, словно бриллианты, только что выпавшие из шкатулки природы.
Вчера Кики поймала морскую птичку, не больше голубя, черную с белыми грудкой и брюшком. Крылья ее в размахе имели дюймов двадцать. Птичка была вооружена грозным клювом в виде иголки длиной около трех дюймов. Птичка присела на крышу каюты отдохнуть, а Кики, внимательно следившая за ней, еще когда та летала вокруг плота, прыгнула на гостью сзади. Одно молниеносное движение — и птичка безжизненным комком повисла у Кики в пасти. Затем Кики спрыгнула со своей добычей на палубу и, не выпуская ее из пасти, полчаса разгуливала взад и вперед, держа голову выше обычного, к вящему восхищению Авси, который скромно держался в стороне. После этого Кики бросила трупик на палубу и больше не обращала на него внимания.