Пахло тухлятиной и еще чем-то, чего я не смог сразу идентифицировать, хотя этот запах по силе ничуть не уступал гнилостному. Не смог, потому что увиденное и наконец опознанное (и осознанное) буквально потрясло меня. Прямо у меня под ногами валялся один-единственный вывернутый наизнанку носок. Я подобрал его и поднес к самому носу. Слипшийся в ком, он вонял не п
Пока я лежал в больнице, кто-то, заселившись ко мне в комнату, круглыми сутками мастурбировал, поочередно кончая в принадлежащие мне носильные вещи. И, разумеется, это никакая не Оливия! Это Флассер. Это не мог быть никто другой, кроме Флассера.
И вдруг я начал задыхаться — и от запаха, и от шока. Я вышел в пустой коридор и громко спросил у него, что за обиду ухитрился нанести Бертраму Флассеру, если она спровоцировала его на беспримерную по тошнотворности расправу над моими жалкими пожитками. Тщетно попытался я понять, что за радость могло принести ему методичное осквернение и символическое уничтожение моих вещей. Кодуэлл с одной стороны и Флассер с другой; мама с одной стороны и отец с другой; прелестная Оливия с одной стороны и Оливия сломленная с другой. А посредине всего этого я, и защититься мне нечем, кроме бессильного «да пошли вы все на хер!».
Сонни Котлер, приехавший ко мне на машине и по моему приглашению поднявшийся в мансарду полюбоваться разгромом, сразу же объяснил мне, в чем дело. Буквально с порога, на котором он застыл, не желая заходить в комнату.
— Он влюблен в тебя, Марк. Это знаки его любви.
— И эта мерзость тоже?
— Эта мерзость — в первую очередь. Наш уайнсбургский Джон Бэрримор[3] не на шутку увлекся.
— Так это правда? Флассер «голубой»?
— Голубее голубя, чтобы не сказать петуха. Поглядел бы ты на него в шелковых панталончиках в шеридановской «Школе злословия»! На подмостках Флассер великолепен: отличная мимика, блистательная подача реприз. А сойдя со сцены, превращается в самое настоящее чудовище. В горгулью. Есть, Марк, знаешь ли, живые горгульи, и тебя угораздило столкнуться с одной из них.
— Но это же не любовь! Это же смехотворно!
— Многое в любви смехотворно, — объяснил мне Котлер. — Влюбленный демонстрирует тебе, какая у него замечательная потенция.
— Нет, — возразил я. — Если это и демонстрация, то ненависти. Демонстрация антагонизма. Флассер превратил мою комнату в помойку, потому что ненавидит меня до мозга костей. А за что? За то, что я разбил чертову пластинку, которую он крутил ночи напролет, врубив проигрыватель на полную мощность. И произошло это несколько недель назад, едва я сюда приехал. И я купил ему новую пластинку вместо разбитой — на следующий же день пошел и купил! А он в ответ устроил такую гадость. Такую отвратительную, такую долгоиграющую, такую неизгладимую гадость! Ведь мне в этой комнате еще жить и жить. И ведь держится он с колоссальным высокомерием, делает вид, будто ему наплевать на мелочь пузатую вроде меня, и вдруг, здравствуйте пожалуйста, этот скандал, эта грязь, эта месть. И что теперь? Как мне быть? Оставаться здесь я в любом случае не могу!
— И не надо. По крайней мере, пока. Мы приютим тебя на нынешнюю ночь в домике братства. Выделим тебе кушетку. А я одолжу тебе кое-что из одежды.
— Но оглядись по сторонам, принюхайся, как тут пахнет! Он хочет заставить меня вдыхать этот запах,
— К декану? К Кодуэллу? Я бы не советовал. Потому что, Марк, доноса Флассер тебе не спустит. Донесешь на него, а он скажет, что это ссора двух любовников. Покажешь следы, а он разведет руками. Что ж, скажет, мне у него заглатывать надо было? Флассер наш, так сказать, образцово-показательный вырожденец. Да, даже в Уайнсбурге есть такой. Никому не под силу обуздать Бертрама Флассера. А если его все-таки исключат, он потянет за собой и тебя. Это я тебе гарантирую! Так что к Кодуэллу нельзя идти ни в коем случае. Послушай, сначала этот чертов аппендицит, потом все твои вещи ни с того ни с сего залиты трухней Флассера. Понятно, что ты сейчас не можешь рассуждать с всегдашней здравостью.
— Сонни, но мне никак нельзя вылететь из колледжа!
— Вылететь? Но за что? Ты же ничего никому не сделал! — Он закрыл за нами обоими дверь в мою зловонную комнату. — Это с тобой сделали!
Однако я (и моя враждебность) уже понаделали достаточно, чтобы в беременности Оливии Кодуэлл обвинил не кого-нибудь, а меня.