Татьяна тоже блюла обряд. Еще днем, на Аграфену-купальницу, она напарила себя (щедро) и Елизавету (слегка) в новой, только что выстроенной бане «лютыми кореньями», набив печь вместо соломы – крапивою, а здесь, в лесу, разложила свой костерик, прыгнула сама и заставила Елизавету перескочить его, чтобы омыть и очистить тело и душу от всяческой налипшей на них нечисти. Ну а потом, бросив последний взгляд на расшумевшуюся холостежь, они вошли в лес. И Татьяна завела не то странный сказ, не то причет, простирая над землею руки, и чудилось, все травы, невиданные, неслыханные, потайные, расцветающие только в эту ночь, сами собою стекаются, сходятся к ней, льнут к ее ладоням, сплетаются с пальцами:
Она пела и про траву баранец, которая бродит туда-сюда и пищит, когда ее выдергивают из земли. И про траву кликун, которая кличет человеческим голосом по зорям дважды: «Ук! ук!» Про измодин-траву – кто ее ест, тот долго жить будет, никакая скорбь не тронет ни сердца, ни тела. Про разрыв-траву и одолень-траву, перенос-траву и пристрел-траву…
– Не любит кто тебя, дай испить одолень-траву: не сможет он от тебя до смерти отстать. А коли далеко твой сердечный друг, положи одолень-траву близ сердца ретивого и пошепчи: «Встану я, раба божия, и выйду в чисто поле. Навстречу мне буен ветер…»
Елизавета, как зачарованная, протянула руку, взяла у Татьяны упругий стебелек с крошечными беленькими цветочками, спрятала его на груди, самым сердцем ощутив его таинственную прохладу, и зашептала:
– Встану я, раба божья Елизавета, и выйду в чистое поле. Навстречу мне буен ветер. Поклонюсь ему низехонько и скажу так: «Ох ты, гой-еси, господин буен ветер! Не гоняй ты по темным лесам, зеленым лугам и речным волнам, вынь из меня тоску тоскучую, сухоту плакучую, понеси через боры – не потеряй, через дороги – не урони, через моря-океаны – не утопи, а положи эту тоску-тоскучую и сухоту плакучую рабу божьему Алексею в белую грудь, в ретивое сердце, чтоб он обо мне тосковал и горевал денно, и нощно, и полунощно, пил бы – не запивал, ел бы – не заедал…»
Наверное, это было все так же напрасно и безнадежно, как ночные, тайные блуждания меж белых облаков сонного яблоневого сада, когда Елизавета вдруг спускалась к тихо вздыхающей реке и, склонившись над тьмою, шептала невидимой волне – такой же невидимой, такой же неуловимой, как ее любовь:
– Ну где же ты? Где?.. Увижу ли еще тебя? Жив ли ты, муж мой возлюбленный?
Она упала лицом в траву, разрыдалась, мешая мокрые слезы с прохладною росою, снова и снова вымаливая у бога прощения за то, что свершала в неведении.