Полемика опять растянулась на несколько часов. Под конец она перекинулась на государственные воззрения немецкого философа, и Владимир Ильич напомнил, что после взятия Кенигсберга русскими войсками Кант, отправляя Елизавете Петровне прошение о сохранении за ним профессорской кафедры, подписался: «Всеподданнейший раб».
— Раб! Как это низко для всякого человека, в особенности для философа! К чему же звал нас этот раб в своей теории правового государства? Давайте припомним. — И на высоком светлом лбу Владимира Ильича прорезались морщинки. — Канта устраивало государство, в котором «каждый уверен в охране своей собственности против всяких насилий». Так? Так! Это устраивает фабрикантов и заводчиков. Это устраивает помещиков, мелких буржуа. А нас, марксистов, не устраивает. Не может устроить. Мы против охраны награбленной собственности. Кант при этом отрицает «всякие насилия». А мы — за насилие по отношению к буржуазии и помещикам. Иначе мы не совершим социалистической революции и не сможем лишить их собственности, приобретенной вопреки нравственным законам в нашем классовом понимании. Вы же сами сказали: «На первом же фонаре повесим Николашку и его министров».
Не находя слов для немедленного возражения, Ленгник пожал плечами.
— «Я еще подумаю.
— Подумайте. Нам с вами есть о чем поразмыслить. Некие профессора в Германии, да и у нас в Петербурге, поспешно шагают «назад к Канту», тысячи раз повторяют различные поповские пошлости, бормочут, что материализм давно «опровергнут», зовут к критике марксизма. И мы, дорогой Фридрих Вильгельмович, были бы предателями рабочего класса, если бы не восстали против всего этого. Против ошибок, заблуждений и шатаний. Подумайте. А потом еще поговорим.
7
И только в последний день вспомнили про Егорьевскую гору. Чтобы создать видимость исследования, попросили у старосты перекидную, сделанную из легких реек и похожую на равнобедренный треугольник сажень, которой крестьяне меряли луга при ежегодном переделе. Тесинские «политики» ушли раньше, по одному, глухими проулками. Ульяновы отправились через площадь, на глазах у стражника и волостного писаря. Владимир нес в руке сажень. Надежда — большую тетрадь для записей.
Вслед за ними, как бы на прогулку, вышел за село местный надзиратель.
День был на редкость хмурым. Весь небосклон от Восточных до Западных Саян затянуло серыми, как оловянная пленка, тучами. Слегка накрапывал дождик.
— Если надолго — вымочит до нитки, — опасалась Надежда.
— Геологам — дождь не помеха. В случае чего поищем укрытие.
— Какое там укрытие? Посмотри — ни кустика.
— Ну, что ты? Это же Liebes Berg[11]. Глеб так прозвал. Из-за молодоженов Старковых. Помнишь, я рассказывал? Они собирали тут клубнику, читали вслух о Пиквике и покатывались со смеху.
Снизу гора поросла травой. Только ближе к вершине она; каменисто-бурая, приобретала жесткие очертания и казалась разграфленной, словно ученическая тетрадь. А возле реки выглядела обрубленной. У обрыва — каменоломня. Там тесинцы брали каменные плиты на немудрые дворовые постройки.
Ульяновы, перебрасываясь шутками, прошли вдоль горы. Владимир мерял склон саженью, временами останавливался, подымал камешек и, повертев в руках, отдавал жене. Надежда, взглянув на образец, раскрывала тетрадь.
— А что записывать? Говори, геолог.
— Что угодно. Можешь — пословицы, загадки. Можешь послать к черту полицейский надзор. Но, на всякий случай, лучше по-немецки или по-английски. Не возражаю и против французского.
С вершины горы махали шляпами и фуражками друзья, кричали:
— Ге-е-ей! Бро-осьте-е ко-ме-ди-ю!
— Подымайтесь сюда. Обойдите с другой стороны.
Откуда-то из горных долин примчался ветер, всколыхнул оловянную пленку туч и стал разбрасывать на куски.
Пока Ульяновы обходили гору, на горизонте открылись высокие хребты, закутанные в легчайшую лиловую дымку. Издалека по зеленой котловине, огибая сопочки и омывая острова, пробиралась к Енисею серебристая Туба. А внизу под обрывом она была густо-зеленой. Буруны над подводными камнями придавали ей такой замысловатый рисунок, какой едва ли посчастливится отыскать искусному гранильщику самоцветов.
Приближался вечер, и дымка на горах уплотнялась, из лиловой постепенно превращалась в синюю. Далеко на юго-западе вдруг прорезался под косыми лучами уходящего солнца острый шпиль, покрытый розоватым снегом.
— Ради одного этого стоило сюда подняться! — воскликнула Надежда Константиновна, не отрывая глаз от горной гряды. — Понимаю Тончурку и Базиля! Любовались вдоволь!
— Где-то вон там сквозь Саяны прорвался Енисей, — указал Владимир Ильич в зашушенскую сторону.
— Говорят, там страшный порог. Называют Большим, — припомнил Шаповалов. — И через него смельчаки водят плоты. Слушаешь про это — дух захватывает. Кормовщик крикнет: «Держитесь, робята!» И все хватаются за бревна. Плот — в водяную пропасть. Нырнет мимо буруна и сразу — кверху. Говорят, как пробка. Летит и летит меж камней. И не боятся отчаянные люди.
— Съездить бы туда! — У Ленгника рванулись руки вперед. — И проплыть разок!..