Нет, наши теоретики должны продумать все до мелочей. Крупные деревенские хозяйства, бесспорно, перспективнее, прибыльнее. Они могут купить машины, удобрения, могут даже заставить работать на полях электрическую силу, передаваемую по проводам».
«Мечты? — спросил себя. — Да, близкие к осуществлению. Дело за победой над богатеями, которую одержит рабочий класс. Вот тогда-то он поможет устроить в крупных экономиях, принадлежавших помещикам, товарищеские хозяйства, чтобы сегодняшние Сосипатычи обрабатывали бы землю сообща. Выберут себе доверенных людей в распорядители. И работать будут посменно, не больше восьми часов в день. Так же, как на заводе. Вот главная мечта о перестройке деревенской жизни! Сегодня же расскажу Наде. И непременно напишу статью, адресованную деревенской бедноте. Пусть не сейчас — позднее. Быть может, через год или два. Когда закончу начатое ранее».
«Писать для деревенской бедноты, — мысленно сказал он себе, — так же важно, как и для рабочих».
5
Из Верхоленска от Ляховского пришло подробное письмо о похоронах Федосеева. В день его кончины поступила телеграмма: Марии Германовне позволено переехать в Верхоленск, выйти замуж и отбыть там вторую половину ссылки.
Доктор переслал письмо Анны Ильиничны, адресованное Федосееву и пришедшее тоже в день похорон. Владимир Ильич тут же отправил его назад старшей сестре. И написал матери о страшной трагедии, которой еще не было видно конца.
В ту ночь он опять не спал. Не столько от зубной боли, сколько от тяжелых дум. Наде говорил:
— Что теперь с Марией Германовной? Где она? Вероятно, в пути. Едет с радостью: наконец-то они — после десятилетних испытаний — будут вместе. А там… могила. Я опасаюсь…
— И ничем ведь не поможешь отсюда…
— Да. К глубокому сожалению.
По воскресеньям приходили крестьяне, спрашивали «аблаката», «заступника». По одному удрученному виду Надежда узнавала обездоленных:
— Володя, к тебе. — Иногда она добавляла: «Твоя слава растет, как снежный ком», или: «Ты становишься юристом, знаменитым на всю округу».
Многие уже слышали, что для него небезопасно писать прошения своей рукой, и приводили с собой грамотного человека.
Надя, изредка проходя через столовую, в душе восхищалась дотошными расспросами «аблаката», его бескорыстной заинтересованностью очередной крестьянской судьбой и готовностью помочь выбраться из беды. За что бы ни брался ее Володя, он все делал энергично, увлеченно, с огоньком, в особенности тогда, когда был уверен, что перед ним несправедливо обиженный.
Но бывало и иное: если он видел богатея-сутягу, в его голосе звучал металлический холодок и слова вырывались отрывистые, колючие.
— Нет, нет. Я уже сказал: никаких прошений не пишу. И разговаривать бесполезно.
Сегодня пришел мужик в посконных штанах, застиранной пестрядинной[4] рубахе, подпоясанной сыромятным ремешком. «Грамотея» с ним не было, и Владимир Ильич, присмотревшись к ветхой одежонке, заранее решил попросить Елизавету Васильевну переписать черновик.
Звякнула тяжелая щеколда, скрипнула калитка. Надежда сказала:
— Володя, там к тебе еще…
— Пусть подождут. Где-нибудь на крылечке… Здесь — дело особое, архиважное: жалоба на мирового!
Перед Владимиром Ильичем лежал лист бумаги с короткими записями. Первое слово было «поскотина». Он и раньше слышал, а теперь окончательно уяснил себе: вся длина поскотины разделена на число дворов. И каждый сельчанин, независимо от количества земли, которую он обрабатывает в полях, и независимо от количества его скота, пасущегося на выгоне, обязан возвести и содержать в исправности одинаковый со всеми участок изгороди. Вот она, пресловутая община!
У крестьянина Пронникова, который сидел перед ним, одна лошадь да овца с двумя ягнятами. По-местному — из бедняков бедняк! И вот, на беду, в начале страды упало звено его поскотины. Через пролом вырвалось в поле стадо Симона Ермолаева.
— Так. — Владимир Ильич сделал новую пометку на листе бумаги. — И большое стадо? Сколько голов?
— А лешак их знат. Счету нет. Накупил, окаянный, быков. Бодаться зачнут — не подходи: затопчут аль на рога подымут! Коровы, кони — все пужаются. Бегут от зверюг сломя головы.
— Значит, в пролом вырвались быки одного Симона Ермолаева?
— Его, его. Люди балакают: пригнал, ирод, с той стороны Саян, из Урянхая[5]. Дикущие! От одного погляду боязно.
— Пригнал, говорите? Понятно, не сам. Выходит, что у него есть пастух? Где же он был?
— Два пастуха! Два инорода пригнали. Тамошни люди. Верхами. Деньги получили — в казенку пошли. Дня два пьяные шарашились, посередь улицы валялись.
— А чьи суслоны потравили симоновские быки? Небось справного мужика?
— Зацепина. Ладно живет, дай бог всякому. Почитай, десятин сорок сеет.
— Это же богатей.
— Вестимо, не наш брат!
— Вот и пусть ищет убытки с Симона Ермолаева.
— А чего найдет? Я поскотину сызнова загородил.
— Пусть, говорю, на него и подает в суд.
— Мировой-то без понятиев: с меня требоват полсотни да ишшо хлебом…
— Пятьдесят рублей?!