Она поднялась, зажгла свет. Ослепила его своей белизной. Небрежно накинула на голые плечи длинную, до коленей, вязаную кофту. Заходила по комнате, по ковру, доставая и двигая одновременно множество металлических и стеклянных предметов. А он, откинувшись на подушку, смотрел на нее, щурил глаза, превращая ее в золотистое пятно света, похожее на солнечное отражение. Слушал стеклянные звуки, вкусные, доносившиеся до него ароматы. Чувствуя на себе его взгляд, она бессознательно превращала в танец свои движения и жесты. Легким взмахом открыла черно-красную бутылку, уронив на ковер розовую пробку с клеймом. Налила вино в блестящий, с длинной ручкой кофейник. Насыпала шуршащий сахар. Кинула щепотку корицы. Очистила апельсин, опустила в вино янтарные прозрачные дольки. Поставила на стол два стакана. Окунула в вино кипятильник, и оттуда, где стояла она, через комнату потекли тонкие, дурманящие ароматы, напоминавшие чем-то детскую елку, маму, молодую, среди елочного стекла, — из фарфоровой супницы маленьким блестящим половником разливает глинтвейн, и у деда, пригубившего стакан, порозовели усы.
— Чему улыбаешься? — спросила она.
— Так, налетело…
— Удивительно смотреть на тебя, на твое лицо. В нем то дитя, то старец. То темнота, то свет. То жестокость, то робость. Иногда и то и другое вместе. Две разные половины лица.
— Просто луна какая-то…
— Сейчас опять дитя проглянуло.
— Смотри, убежит твое зелье!
— Зелье мое красное и прекрасное, вот ты и готово! — Она выключила кипятильник. Держа за ручку кофейник, налила в стаканы охваченный розовым паром напиток с плавающими апельсиновыми дольками. Обняла полотенцем стакан. Поднесла ему в кровать, и он, обжигаясь, поставил красный рубиновый, окутанный душистым паром стакан на белую простыню. — За что мы выпьем? — сказала она, подсаживаясь, натягивая вязаную кофту на свои голые колени.
Он взял за краешек раскаленный стакан, приподнял его, чувствуя горячее дыхание напитка.
— Сначала мы помянем тех, кого унесли эти жестокие дни, — сказал он. — Нила Тимофеевича, русская земля ему будет пухом. Англичанку Маргарет, чья смерть помутила разум полковника. И одного француза, который писал репортажи из горячих точек, и последний репортаж был из его собственного сердца. Мы их помянем, не чокаясь, отпустим их души из этого города. Пусть летят через хребты и моря в разные стороны света, каждый к своему порогу.
Он отпил пряный, сладостно-горький напиток, задохнувшись винным дурманом, и пока стекал в него горячий терпкий глоток, увидел их всех, с кем больше никогда не увидится.
— Хочу, чтобы и мы уехали поскорее отсюда, — сказала она, вдыхая жаркие испарения спирта, апельсинового сока и пряностей. — Куда-нибудь в русскую зиму, в маленький городок, заваленный снегом, в дешевую гостиницу с тусклым фонарем перед входом. Днем мы будем гулять по ярким солнечным улицам, заглядывать в замороженные окна домишек, любоваться сосульками, наличниками, заиндевелыми колокольнями. А вечером я буду варить тебе глинтвейн, смотреть, как с каждым глотком меняется выражение твоего лица.
— А как же работа? Моя, твоя? — он почувствовал мягкий удар хмеля, слегка затуманивший зеркало, словно на серебристое стекло дунуло легким морозом. — Моя газета? Мои репортажи?
— Зачем тебе твои репортажи? Наверное, ты столько всего перевидел. Напишешь книгу, прославишься, станешь известным писателем. Тебя наградят какой-нибудь почетной премией. Получая ее, ты произнесешь свою тронную речь. Я буду слушать ее, любоваться тобой. И думать, неужели это тот самый, кто пролил глинтвейн на мою белую простыню в кабульском отеле?
Он увидел, что под его стаканом растекается винное пятно.
— Прости, я такой неловкий!
— Выпьем теперь за тебя, мой милый. Я верю, ты напишешь прекрасную книгу, в которой поведаешь людям огромную истину. Не знаю, какую. Ту, что отражается на твоем лице то светом, то тьмою, то печалью, то счастьем. За тебя, дорогой!
Хмель его был чудесный. Бутон в стакане воды наполнился соком и цветом. Его лепестки напряглись, были готовы раскрыться.
— Какой ты сварила отвар, просто приворотное зелье. Так сладко кружится голова, будто тихая музыка.
— Сейчас будет тихая музыка.
Она поднялась, прошла по ковру, вдавливая в ворс свои длинные белые стопы. Открыла тумбочку и извлекла маленький темный транзистор. Наполнила комнату шелестом, птичьим свистом, разорванными лоскутьями пронзительных восточных мелодий, бессмыслицей и неразберихой разноязыких слов. И вдруг чисто, сочно зазвучал саксофон, как будто звук изливался из перламутровой морской ракушки.
— Потанцуем, — сказала она, приближаясь к нему, протягивая свои тонкие руки.
Он поднялся, чувствуя, как охватили его тело холодные сквознячки. Обнял ее, пропустив под вязаную кофту ладонь. Она прижалась к нему, и они медленно закружили по ковру под тягучие, вязкие, сладостные, как мед, переливы блюза, и он видел, как проплывает мимо цветок в стакане, и хрустальная ваза, и винная оброненная пробка, и сережки на ее туалетном столике.
— Обними меня крепче, — попросила она.