Обучая сестру чтению, письму и счету, в шесть лет я познала гордость достижения намеченной цели. На чистых листах бумаги я любила писать фразы, делать рисунки: в то время я умела создавать лишь видимость вещей. Обращая неведение в знание, запечатлевая истину на чистом листе сознания, я создавала нечто реальное. Я не старалась подражать взрослым — я поднималась на их уровень и, если добивалась чего-то, то этим бросала вызов их благодушному удовлетворению. Мной руководило нечто большее, чем просто тщеславие. Если раньше я ограничивалась накоплением знаний, которые в меня вкладывали, то теперь впервые в жизни я не брала, а давала. Я освободилась от детской пассивности, влилась в общечеловеческий круговорот, где каждый, как мне казалось, должен быть полезен другим. С того момента, как я начала всерьез заниматься, время перестало утекать сквозь пальцы, оно оставляло во мне свой отпечаток. Я делилась знаниями и таким образом дважды спасала их от забвения.
Благодаря моей сестре — сообщнице, «вассалке», моему творению — я отстаивала свою независимость. Вполне понятно, я признавала лишь «равенство различия», что являлось своего рода утверждением моего превосходства. Внутри себя я не выражала это словами, но предполагала, что родители согласны с такой иерархией и отдают предпочтение мне. Комната моя выходила в коридор, где спала сестра, дальше находился кабинет; лежа в кровати, я слышала полуночные разговоры родителей, и тихий звук их голосов убаюкивал меня. Однажды мое сердце замерло: спокойно, безо всякого любопытства в голосе, мама спросила: «Какую из девочек ты любишь больше?» Я ждала, что папа назовет мое имя, но он замялся, и эти мгновения показались мне вечностью. «Симона серьезней, но Пупетта такая ласковая…» — сказал он наконец. Родители продолжали взвешивать наши достоинства и недостатки, говоря вслух все, что лежало на сердце; в конце концов они сошлись во мнении, что любят одинаково нас обеих. Это соответствовало тому, что я читала в книгах: родители всегда одинаково привязаны ко всем своим детям. И все же я была несколько разочарована. Я бы не вынесла, если бы кто-то из них предпочел мне Пупетту; я смирилась с делением родительской любви на равные части, но лишь потому, что перевес, как мне казалось, был все равно на моей стороне. Я была старше, образованней, умнее сестры, и если папа с мамой любили нас с одинаковой нежностью, то, вне всяких сомнений, уважали больше меня, потому что я была ближе к ним по возрасту.
Мне несказанно повезло, считала я, что небо дало мне именно этих родителей, эту сестру, эту жизнь. Без сомнения, у меня была масса причин радоваться тому, что я имела. Вдобавок я обладала, что называется, счастливым характером: реальность всегда значила для меня больше, нежели миражи. Так что самым очевидным для меня было то, что мне принадлежало. Значение, которое я придавала этому, спасало меня от разочарований, сожалений, ностальгии. Любовь к привычному оказывалась сильнее самых страстных желаний. Кукла Бландина была старой, полинявшей и обтрепанной, но я ни за что не променяла бы ее ни на каких умопомрачительных красавиц, выставленных в витринах. Моя привязанность к ней делала ее единственной и незаменимой. Ни на какой рай я бы не променяла парк в Мериньяке, ни на какой дворец — нашу квартиру. Мысль, что Луиза, моя сестра, мои родители могли бы быть другими, не посещала меня ни разу. Я и себя не могла бы представить с другим лицом, с другой внешностью. Мне было хорошо в моей оболочке.