Стефа приехала в Париж через несколько дней после меня и часто ходила в Националку читать Гёте и Ницше. Глаза и губы у нее всегда были готовы засмеяться; Стефа слишком нравилась мужчинам и сама слишком интересовалась ими, чтобы работать усидчиво. Едва устроившись, она набрасывала на плечи пальто и выходила из зала поболтать с кем-нибудь из своих поклонников: это мог быть кандидат на звание агреже по немецкому, прусский студент, доктор-румын. Мы вместе завтракали, и, хотя Стефа была небогата, в булочной она угощала меня пирожным, в баре «Поккарди» — кофе. В шесть часов вечера мы прогуливались по бульварам или, чаще всего, пили чай у нее дома. Она жила в гостинице на улице Сен-Сюльпис, в маленькой сине-голубой комнатке; стены она увешала репродукциями Сезанна, Ренуара, Эль Греко и рисунками своего испанского друга, который хотел посвятить себя живописи. Я любила проводить с ней время. Мне нравились нежность ее мехового воротника, ее маленькие шапочки, платья, духи, ее воркование и ласковые жесты. Мои отношения с друзьями — с Зазой, Жаком, Праделем — всегда были до крайности сдержанны. Стефа же брала меня на улице под руку; сидя в кино, просовывала свою ладонь в мою; целовала меня по любому поводу. Она рассказывала уйму разных историй, страстно увлекалась Ницше, возмущалась мадам Мабий, смеялась над влюбленными в нее мужчинами; ей удавалось очень хорошо копировать людей, и она перемежала свои рассказы презабавными сценками.
В ту пору Стефа изживала в себе остатки религиозности. В Лурде она исповедалась и причастилась; в Париже купила в «Бон Марше» небольшой молитвенник и, преклонив колени в церкви Сен-Сюльпис, попыталась читать молитвы. Ничего не получилось. Целый час после этого она ходила взад и вперед перед церковью, не решаясь ни вновь войти туда, ни уйти совсем. Дома, заложив руки за спину, нахмурив брови и с озабоченным видом шагая по комнате, она так увлеченно передавала этот переломный момент, что я усомнилась в серьезности кризиса. В действительности божествами, которым Стефа по-настоящему поклонялась, были Мысль, Искусство, Гений; за неимением их, она ценила ум и талант. Каждый раз, когда в поле ее зрения появлялся «интересный» мужчина, она устраивала все так, чтобы познакомиться с ним, и всячески старалась «прибрать его к рукам». Это «вечная женственность», объясняла она. Флирту она предпочитала интеллектуальные беседы и приятельские отношения; каждую неделю она часами дискутировала в «Клозери де Лила»{234} с ватагой украинцев, которые учились в Париже не то журналистике, не то еще чему-то. Она каждый день виделась со своим другом испанцем, которого знала уже несколько лет и который предлагал ей выйти за него замуж. Я много раз встречала его у Стефы: он жил в той же гостинице. Звали его Фернандо. Он происходил из еврейской семьи, одной из тех, которые вынуждены были, из-за преследований, покинуть Испанию четыре века назад; родился он в Константинополе, учился в Берлине. Рано полысевший, круглоголовый и круглолицый, он говорил о своей «нежной чертовке» в романтическом духе, но не был чужд иронии и казался мне ужасно симпатичным. Стефа восхищалась тем, что, не имея ни су в кармане, он как-то ухитрялся заниматься живописью, и разделяла все его идеи; оба были убежденными интернационалистами, пацифистами и даже, на утопический лад, революционерами. Стефа не решалась на замужество только потому, что дорожила своей свободой.
Я познакомила их с сестрой, которую они тотчас же приняли, и с моими друзьями. Прадель сломал ногу; он прихрамывал, когда я встретилась с ним в начале октября на террасе Люксембургского сада. Стефе он показался слишком правильным, она же огорошила его своей говорливостью. С Лизой она нашла общий язык быстрее. Та жила теперь в женском студенческом общежитии, выходившем окнами на Малый Люксембург{235}. Уроки давали ей скудные средства к существованию. Она готовилась к экзаменам на сертификат по естественным наукам и писала дипломную работу о Мене де Биране{236}; из-за хрупкого здоровья она и не помышляла о степени агреже. «Бедные мои мозги! — говорила она, обхватывая руками свою маленькую, коротко стриженную головку. — Подумать только, я могу рассчитывать только на них! Я должна все брать из собственной головы! Это жестоко: в один прекрасный день она не выдержит». Она не питала интереса ни к Мену де Бирану, ни к философии, ни к себе самой: «Хотела бы я знать, что вам за удовольствие меня видеть» — говорила она мне с боязливой улыбкой. Но мне не было с ней скучно: она никогда не принимала слова за чистую монету и подозрительность часто делала ее проницательной.