Он уже кое-что пережил, приучился к каждодневному обращению с военным снаряжением, ему уже не в диковинку трупы, рвущиеся снаряды, воздушные бомбы; за два года он уже наслушался донесений с фронта. С мыслью о том, что идет война, он живет, как со своим мундиром. Но в нем самом нет враждебности, он не охвачен страстью к разрушению и, когда думает о французах, не испытывает чувства ненависти к ним. Поэтому в его представлении о жизни все еще отсутствует война как реальность, как опыт, как содержание жизни. Теперь он прежде всего реагирует физически: его грудь превращается в теснящую дыхание доску. Орды людей подстерегают, выслеживают друг друга в ночи, чтобы убивать себе подобных. Там, далеко, солдат-француз, с более плоским стальным шлемом на голове, жмется к стене окопа, устремив взор на север, чтобы ранить, убить его, приближающегося Бертина. Там, во тьме, как и здесь, повинуясь приказу, человеческие массы соединяются в атакующие части, рассыпаются цепью, всегда готовы ринуться вперед. Не то чтобы с охотой, не то чтобы они радостно встречали смерть, — но по приказу устремляются вперед, чтобы грудь с грудью схватиться с врагом.
Как далеко мы зашли, думает он с горечью, мы, европейцы тысяча девятьсот шестнадцатого года. Еще весной тысяча девятьсот четырнадцатого мы встречались с теми же французами, с теми же бельгийцами, с теми же англичанами на международных спортивных праздниках, научных конгрессах; нас охватывала радостная дрожь, когда немецкие пожарные бригады при несчастьях во французских шахтах мчались через границу или французские спасательные команды приходили на немецкую землю. А теперь и мы и они формируем колонны смерти. Что за проклятие! Неужели нам не стыдно, чорт возьми?
Эбергард Кройзинг и бледный от волнения патер Лохнер заворачивают за угол.
— Вперед, — нервно говорит Кройзинг, — я не сомневаюсь, что сегодня ночью будет жарко.
Зюсман, как охотничья собака, нюхает воздух.
— Не здесь, — говорит он с уверенностью, взбираясь по ступенькам на бруствер окопа, и идет прямо вдоль проволочного заграждения. Он ведет Бертина по узеньким переулочкам, которые зигзагами пересекают колючее железное плетение. Проволочные заграждения очень широкие и совсем новые.
— Работа нестроевых частей, — говорит он, как бы хваля Бертина.
Слева от идущих тянется цепь холмов. Они стараются держаться долины, торопливо перебегают поля, изрытые воронками, обходя широкую дорогу, которая, чуть светясь, выступает из тьмы. Тут им приходится опять свернуть: перед ними взлетают в туманный воздух далекие белые сигнальные ракеты, отвесно подымаясь или паря в молочном тумане. Иногда мимо них тянутся телефонные провода. Протоптанная дорожка постоянно меняет направление, хотя все время идет вниз, все время — на юг. Вдоль всего пути — земляные откосы воронок; люди видны то в половину роста, то торчат одни лишь головы. Внезапно, как если бы искра сравняла слишком высокую зарядку электрических полюсов, впереди раздаются резкие, как удары кнута, ружейные выстрелы, неистово бушует огонь пулеметов. Какое-то мгновение Бертин видит только, как цепи красных вспышек пересекают долину, затем чья-то рука пригибает его шлем к земле. Над их головами стоит свист, словно от полчища крыс; что-то невидимое с треском вздымается в воздух, осыпая их рыхлой землей.
— Ложная тревога, — говорит рядом с ним Зюсман.
— Кое-кто подох и от ложной тревоги, — раздается голос из соседней ямы. Затем до обоих солдат доносится возбужденный шепот, но ничего нельзя разобрать, так как впереди все еще диким вихрем бушуют пулеметы, теперь уже немецкие.
— Господин лейтенант, я останусь здесь, — стонет патер Лохнер у самого уха Кройзинга.
— Вот это неправильно, — уверенно отвечает Кройзинг, — здесь вы как раз в зоне шрапнели.
— Но я не могу больше, — охает тот, — ноги не идут.
— Пустяки, ваше преподобие, — увещевает Кройзинг, — небольшой нервный припадок; глоток коньяку — и все пройдет, — и он подает ему флягу. Когда Кройзинг открывает се, вокруг распространяется запах коньяку. — Пейте, — прибавляет он спокойно, с материнской заботой и едва заметной насмешкой. — К этой бутылке прикладывались только здоровые люди.
Священник дрожащими руками хватается за фляжку, подносит ее к губам, отхлебывает два-три раза: тепло разливается по телу.
— Вот увидите, это подействует, — говорит Кройзинг, пристегивая опять флягу к поясу. — Вам следовало подкрепиться заблаговременно.
Затем он замечает, что патер нащупывает что-то под пелериной, берет в одну руку серебряный крест, другой — протягивает ему что-то белое — бумажку, сложенную в несколько раз.
— Спрячьте-ка лучше ваш листок, — говорит патер, — было бы небезопасно для вас, если бы он очутился в руках врага.
Кройзинг резко поворачивается к Лохнеру лицом, оно кажется диким в стальной оправе.
— Чорт возьми! — восклицает он, хватая бумагу и засовывая ее под кожаные краги. — Благодарю! В самом деле, это могло бы легко вызвать представление о вымогательстве, но уже с моей стороны. Но на словах вы передадите ему всё, не правда ли, ваше преподобие?