В общем, все хвалили Анисимова, бьет, но кто не бьет. Зато не остается синяков от перчаток Анисимова, а если крагой кому-то он разбил нос в кровь, то и то из-за "патологических изменений самой кровеносной системы человека в результате длительного заключения", как разъяснял один врач, которого в анисимовские времена не допускали до врачебной работы, а заставляли трудиться наравне со всеми.
Я давно дал слово, что если меня ударят, то это и будет концом моей жизни. Я ударю начальника, и меня расстреляют. Увы, я был наивным мальчиком. Когда я ослабел, ослабела и моя воля, мой рассудок. Я легко уговорил себя перетерпеть и не нашел в себе силы душевной на ответный удар, на самоубийство, на протест. Я был самым обыкновенным доходягой и жил по законам психики доходяг. Все это было много позже, а тогда, когда мы встретились с гражданином Анисимовым, я был еще в силе, в твердости, в вере, в решении.
Кожаные перчатки Анисимова приблизились, и я приготовил кайло.
Но Анисимов не ударил. Его красивые крупные темно-карие глаза встретились с моим взглядом, и Анисимов отвел глаза в сторону.
- Вот все они такие,- сказал начальник прииска своему спутнику.- Все. Не будет толку.
(1967)
ТЕРМОМЕТР ГРИШКИ ЛОГУНА
Усталость была такая, что мы сели прямо на снег у дороги, прежде чем идти домой.
Вместо вчерашних сорока градусов было всего лишь двадцать пять, и день казался летним.
Мимо нас прошел в расстегнутом нагольном полушубке Гришка Логун, прораб соседнего участка. В руке он нес новый черенок для кайла. Гришка был молод, удивительно краснорож и горяч. Он был из десятников, даже из младших десятников, и часто не мог удержаться, чтобы не подпереть собственным плечом засевшую в снегу машину или помочь поднять какое-нибудь бревно, сдвинуть с места примерзший короб, полный грунта,- поступки явно предосудительные для прораба. Он все забывал, что он прораб.
Навстречу ему шла виноградовская бригада - работяги не бог весть какие, вроде нас. Состав ее был точно такой, как и у нас,- бывшие секретари обкомов и горкомов, профессора и доценты, военные работники средних чинов...
Люди боязливо сбились в кучу к снежному борту - они шли с работы и давали дорогу Гришке Логуну. Но и он остановился - бригада работала на его участке. Из рядов выдвинулся Виноградов - говорун, бывший директор одной из украинских МТС.
Логун уже успел отойти от того места, где мы сидели, порядочно, голосов нам не было слышно, но все было понятно и без слов. Виноградов, махая руками, что-то объяснял Логуну. Потом Логун ткнул кайловищем в грудь Виноградова, и тот упал навзничь... Виноградов не поднимался. Логун вскочил на него ногами, топтал его, размахивая палкой. Ни один человек из двадцати рабочих его бригады не сделал ни одного движения в защиту своего бригадира. Логун подобрал упавшую шапку, погрозил кулаком и двинулся дальше. Виноградов встал и пошел как ни в чем не бывало. И остальные - бригада шла мимо нас - не выражали ни сочувствия, ни возмущения. Поравнявшись с нами, Виноградов скривил разбитые, кровоточащие губы.
- Вот у Логуна термометр так термометр,- сказал он.
- "Топтать" - это пляска по-блатному,- тихо сказал Вавилов,- или "Ах вы сени, мои сени...".
- Ну,- сказал я Вавилову, приятелю своему, с которым приехал вместе на прииск из самой Бутырской тюрьмы,- что ты скажешь? Надо что-то решать. Вчера нас еще не били. Могут ударить завтра. Что ты сделал бы, если Логун тебя, как Виноградова? А?
- Стерпел бы, наверное,- тихо ответил Вавилов. И я понял, что он уже давно думал об этой неотвратимости.
Потом я понял, что тут все дело в физическом преимуществе, если это касается бригадиров, дневальных, смотрителей - всех людей невооруженных. Пока я сильнее - меня не ударят. Ослабел - меня бьет всякий. Бьет дневальный, бьет банщик, парикмахер и повар, десятник и бригадир, бьет любой блатной, хоть самый бессильный. Физическое преимущество конвоира - в его винтовке.
Сила начальника, который бьет меня,- это закон, и суд, и трибунал, и охрана, и войска. Нетрудно ему быть сильней меня. Сила блатных - в их множестве, в их "коллективе", в том, что они могут со второго слова зарезать (и сколько раз я это видел). Но я еще силен. Меня может бить начальник, конвоир, блатной. Дневальный, десятник и парикмахер меня еще бить не могут.
Когда-то Полянский, физкультурный деятель в прошлом, получавший много посылок и не поделившийся никогда ни с кем ни одним куском, укоризненно говорил мне, что просто не понимает, как люди могут довести себя до такого состояния, когда их бьют, возмущался моими возражениями. Но не прошло и года, как я встретил Полянского - доходягу, фитиля, сборщика окурков, жаждавшего за суп чесать пятки на ночь каким-то блатным паханам.
Полянский был честен. Какие-то тайные муки терзали его - настолько сильные, острые, навечные, что сумели пробиться сквозь лед, сквозь смерть, сквозь равнодушие и побои, сквозь голод, бессонницу и страх.