Борис был отличным собеседником, много чего в жизни видел, много чего знал, и отец бывал рад, когда он как опытный конспиратор неожиданно, без звонка возникал на пороге. Люблю его и я, хотя одна привычка меня в нем коробит. Дело в том, что в любом разговоре он не забывал подчеркнуть, что отец, другие настоящие писатели – творцы, белая кость, а он, так сказать, «человек земли». Подобного уничижения от него никто не требовал, оно вообще было не в стиле нашего дома, и сначала я думал, что просто он пишет сам, но стесняется показать. Однако через год мы узнали о его молитвенном отношении к Олеше, особенно к его последней, уже посмертной книге «Ни дня без строчки», и в этом умалении себя я вдруг почувствовал издевку над непосвященными.
Олешей Борис занимался со страстью профессионального источниковеда. Он был убежден, что короткие новеллы и зарисовки, из которых состоят «Ни дня без строчки», опубликованы наобум, в итоге потеряно почти все. Разговорами Борис не ограничивался, год за годом он тасовал Олешины рассказики, пытаясь выстроить их, как сделал бы сам автор. В Москве он неделями просиживал в рукописном отделе ЦГАЛИ и в следующий раз привозил новый правильный вариант «Ни дня без строчки». Показывались варианты многим. В частности, лет десять он буквально терроризировал несколько провинциальных издательств, пытаясь напечатать Олешу по-своему, но ребята, что в них работали, оказались крепкими и устояли.
В последний год жизни отца у Бориса был сильный инсульт. Отец, тоже больной, поехал в Ленинград и с помощью знакомых врачей сумел не только устроить его в лучшую нейрохирургическую клинику, но и достать какие-то необходимые и очень редкие лекарства.
Все равно его положение долго считалось безнадежным. За несколько дней до возвращения отца в Москву – у него была застарелая язва и требовалась операция – к нему в гостиничный номер пришла Надя, Борина жена, и стала говорить, что не знает, что делать. Врачи ей день за днем повторяют, что у Бори в голове скопилось столько лишней воды, и главное, она там так долго, что даже, справься они с другим, он все равно останется идиотом. «Каждый раз, – говорила Надя, – они меня спрашивают, зачем мне это надо». Похоже, она намекала отцу, чтобы он умерил рвение. Прежде Надя уже сказала, что не представляет, как жить дальше, ведь у нее на руках двое детей, сын от первого брака и трехлетняя девочка от Бори.
Отец разговор с Надей пересказал мне сразу по приезде, но понял он его иначе, потому что все, что я здесь выклевал, было утоплено в море восторженной благодарности, в объяснениях, что он единственный Борин друг, спаситель, чуть ли не сам Господь Бог. К счастью, тема Бориного идиотизма продолжения не имела, произошло чудо – Боря пришел в сознание и через полгода полностью оправился.
Прошло десять лет, и вдруг от Ляли, которая после Москвы съездила в Ленинград, где виделась с Надей и Борей, мама узнала, что у них снова очень и очень плохо. Надя в истерике, а Боря лежит в жесточайшей депрессии, не ест и ни с кем не хочет говорить. Причина более чем серьезная: пропал, и, по-видимому, с концами, труд его жизни – рукопись лагерных рассказов. Он сидел по 58-й статье, пункт «8» – контрреволюционная агитация и пропаганда, и написал ровно 58 рассказов о солагерниках и сокамерниках, сидевших по той же статье и на волю уже не вышедших. Рукопись, а в ней без малого шестьсот страниц, читало пять человек – Ляля со слов Нади назвала весьма известные фамилии – и все в один голос говорили, что сильнее лагерной прозы они не встречали. Что им можно верить, ясно, трое – сами интересные литераторы, кроме того, двое, как и Боря, прошли через ГУЛАГ.
Надо сказать, что я этой историей был ошарашен и вдобавок очень огорчен за отца, перед которым Борис неведомо зачем столько лет валял ваньку. Похоже, и Ляля была смущена тем, что Алеше, второму своему ближайшему другу, Боря рассказов не показал.
За чаем Ляля изложила все подробно. Сразу после освобождения Боря стал записывать лагерные истории. За тридцать лет их скопилось больше сотни, в конце концов он отобрал 58 лучших и дал на прочтение тем пяти людям. Дальше он спрятал рукопись, боясь, что начнется шум, и тогда ни ему, ни тому, что он написал, несдобровать. Многое непечатное даже сейчас, иллюзий у него нет. Первое время он хранил рукопись в Самаре у сестры, писал и привозил рассказы к ней, хотя давно уже жил в Архангельске. Когда КГБ вновь село ему на хвост, Боря испугался, что к сестре нагрянут с обыском, и перепрятал рассказы, зашил их в диванный валик у приятеля в той же Самаре. Однако приятель скоро засветился, у него даже был обыск, правда, не слишком тщательный, и рукопись уцелела, все равно Боря был в ужасе, клял себя последними словами, как он, старый опытный зэк, мог так проколоться.