При этом неверно утверждение, будто в спорах рождается истина. Истина уже родилась, иначе не стоило бы вести о ней споры. Но истина спорна по своей природе, ибо созерцается с разных точек зрения, сопоставлению которых и посвящен диалог. Здесь новый Платон допускает первый иронический выпад против Платона древнего. Если вещь является лишь видимостью, мнимостью, тенью истинной идеи, как идея может быть сущностью вещи? Одно из двух: или в мнимом присутствует истинное, и тогда мнимое не мнимо, либо в истинном присутствует мнимое, и тогда истинное не истинно. Эту дилемму наивно разрешал, а не разрушал миф: присутствие вещи в бытии во всей неисчерпаемости такого присутствия, когда возможность совпадает с действительностью, а действительность остается возможностью. Миф – ситуация перед сотворением мира, которое совершается вечно, когда каждая вещь оборачивается миром, а мир оборачивается вещью. (Через тридцать лет Чудотворцев напишет «Материю мифа», за что будет приговорен к расстрелу, но расстрел заменят бессрочной ссылкой.) Первородный грех философии – разрыв с мифом; философия усугубляет и одновременно искупает этот разрыв новыми мифами, выдавая их за новорожденные истины и, как Понтий Пилат, вопрошая: «Что есть истина?» – хотя Истина стоит перед ней во плоти и прямо говорит о Себе: «Я есмь Путь и Истина и Жизнь» (Иоанн, 14:6). Боги мифов не что иное, как идеи, но Бог не есть философская идея, ибо Бог – Истина. Следовательно, абсолютная личность, а потому философия может лишь признавать, но не познавать Бога. В этом вечная трагедия философии, остающейся лишь служанкой, а не союзницей богословия, ибо скрытая сущность философии – атеизм (Мартин Хайдеггер скажет об этом двадцать лет спустя), но это героический атеизм Кириллова, высшая форма нестерпимой тоски по Богу.
А древняя эллинская трагедия преодолевается в двух формах: во-первых, в форме христианской литургии, сохраняющей хор древней трагедии (Вячеслав Иванов назовет эллинскую трагедию Ветхим Заветом для язычников), но искупающей трагическую вину человека самопожертвованием Богочеловека, и, во-вторых, в форме диалога, предвосхищающего блаженство соборности, о чем Сократ говорит перед смертью: «И, наконец, самое главное – это проводить время в том, чтобы распознавать и разбирать тамошних людей точно так же, как здешних, а именно кто из них мудр и кто из них только думает, что мудр, а на самом деле не мудр; чего не дал бы всякий… чтобы узнать доподлинного человека, который привел великую рать под Трою, или узнать Одиссея, Сисифа и множество других мужей и жен, которых распознать, с которыми беседовать и жить вместе было бы несказанным блаженством». Даже если допустить, что мудрые язычники и язычницы, упомянутые Сократом, не могут быть в христианском раю, Данте обрисовывает райское блаженство в духе этих слов Сократа.