– Э-э, братец, это похлебка особая. На черный день. Первыми к ней охотники приспособились, потому как частенько среди опасностей живут, к тому ж вдали от людей, одни-одинешеньки. И вот, собираясь в тайгу на промысел, они загодя готовят этот волшебный харчевой припас. Берут жир медвежий, нутряной, топят его, мешают с толчеными сухарями, катают из кашицы колобки, как бабка в той сказке, подсушивают и потом постоянно носят с собой. Пока все ладно, иной даже и забудет про них, заткнутых в дальний уголок походной сумки. Но когда придет черный день, попадет охотник, скажем, в пургу, заплутает в бескрайней тайге, и еда кончится у бедолаги, и добычи нет, вот тогда вспомнит он о спасительной мурцовке. Достанет заветный колобок, отковырнет кусочек-другой, заварит в котелке с кипятком, хлебнет – и разом наберется сил. Оч-чень сытная это штука!
Но только ужасно противная, прямо до тошноты-лихоты. Отсюда, брат, и поговорка в народе такая – мурцовки, мол, хлебнул. То есть хватил лиха через край, попавши в передрягу.
Я ловил каждое Ванино слово, однако не был уверен, что он говорит всерьез. У меня было подозрение, что разговорчивый гость просто травит байку, рассчитанную на простаков и доверчивых малолеток, каковым я себя, естественно, не считал.
– Не вру, сам пробовал в той же тайге, – словно бы прочитав мои мысли, сказал Ваня, при этом подмигнул мне доверительно и окинул взглядом остальных слушателей.
– Дак и отец наш как-то рассказывал, что ему доводилось мурцовку хлебать, – раздумчиво сказала мать. – Впервые отведал еще пареньком, когда партизанил в лесах под Ермаковском, под Минусинском. Да и потом жизнь не скупилась на черные дни…
– Бывали они и на лесозаготовках, – явно обрадованный поддержкой, продолжил Ваня свой рассказ. – Как-то отстрадовалась и уехала домой наша бригада, остались мы в тайге втроем, чтобы лесосеку зачистить.
А тут, как назло, метель поднялась, все дороги забила, ни пройти, ни проехать. И харчей у нас – в обрез. Скоро кончились даже сухари…
Что делать? Спасибо нашему деревенскому охотнику Осипу Дурновцеву, оказавшемуся тогда среди нас. Он, бывалый человек, и на лесоповал мурцовочки прихватить не забыл. И держались мы на ней без малого неделю, пока из деревни к нам гонцы не пробились…
Ваня еще вспомнил пару историй, связанных с мурцовкой, которой ему пришлось хлебнуть в прямом и переносном смыслах, а потом, оценив наметанным взглядом продукты, приготовленные к прокрутке, сочувственно заметил:
– Вижу, у вас тоже фаршец-то… сложный. Ну, так что, поехали?
– Господи, благослови, – вздохнула мать.
Сестра Марфуша было потянулась к ручке мясорубки, но Ваня решительно отстранил её:
– Нет, я уж сам. Мне привычно. Да и машинка привыкла к моей руке. Как добрая собака, слушается только хозяина.
И он начал сперва медленно, а потом все быстрее и быстрее крутить рукоятку, так что Марфуша едва успевала загружать бункерок машинки то дольками мяса, то ломтиками картошки, то луком. А я смотрел, как сквозь круглые дырочки решетки густо пробивались тугие мясные червячки, похожие на дождевых, потом их сменяла картофельная и луковая кашица, сразу опадавшая в большую чашку с оббитой эмалью.
– Слыхал я в детстве, батя рассказывал, – остановил свою мельницу Ваня, чтобы перевести дух. – Раньше, когда покрепче жили при единоличном хозяйстве, так перед Рождеством тоже помногу готовили впрок пельменей. Притом из трех мяс – из говядинки, из свининки и из баранинки. Ну, и конечно, приправа всякая – чеснок, лук, перец… Ох, и пельмени, говорит, выходили! От одного запаха насытиться можно.
– Это и я помню, – сказала мать. – У нас хоть и хозяйство неказистое было, больше по найму работали, но пельмени к Рождеству, к мясоеду – святое дело. Мы и при колхозе уж, перед войной, такие стряпали и ели с холодным молоком. Ваня наш с Марфушей любили. Да, поди, вернутся еще добрые времена. Теперь уж война кончилась, отцы наши, слава Богу, живые остались. Погоди, еще поедим настоящих пельменей.
– А где дядя Ларион?
– Да с обозом ушел в Минусинск. По первопутку. Колхозное зерно повезли на сдачу государству. Оттуда, говорят, в обмен семена привезут. Минусинские же пшеницы шибко хорошие. Помню, в сорок первом в Ачинск ездила, где отец перед фронтом обученье проходил, дак солдатики все спрашивали, нет ли минусинских сухариков. Его ж бросишь в чай – он сразу размок, хоть и несдобный.
– А вестей от сына-то Ивана…
Мать, не дослушав до конца вопрос, затрясла поднятыми руками, замотала головой и накрыла фартуком лицо, искривившееся от плача:
– Ни слуху, ни духу, ничегошеньки. Соседка Гертруда, вакуированная с Ленинграда учителка, уж в розыски подавала, направляла письмо в последнюю часть, где он воевал. Оттуда отписали: «Без вести пропал». И слова-то человеческого не нашлось: «пропал»… Как ровно о скотине какой… Не знаем, живой ли. Нам жизни спас, а сам, видно, сгинул. Ведь он до войны, ты помнишь, трактористом был, на гусеничном ЧТЗ работал. Целый сусек пшеницы нам оставил. Без нее мы бы не вытянули на голых драниках да травяниках.