Когда он прятал платок, я приметил на нем бледно-красное пятно.
— Ранение?
Шайтанов вскинул на меня покрасневшие глаза, с минуту помолчал, видно решая, стоит ли откровенничать с незнакомым человеком, затем коротко ответил:
— Плен… В сорок втором под Харьковом.
— Как?
— Обыкновенно… Скомандовали «Хенде хох!», и я лапы вверх. В винтовке ни одного патрона, а они на бронетранспортерах накатили.
— Струсили?
— Ишь как вы словами сечете, аж искры летят. Вроде война вам тоже крепкую отметину оставила, должны понимать, что не все на ней просто. Не слыхал я еще, чтобы она, сучка, людей по головке гладила…
Шайтанов говорил, а у меня в голове упрямо вертелось то, что довелось видеть собственными глазами. Однажды, когда егеря прижучили нас возле Западной лицы, обложив с трех сторон, один мерзавец из моего взвода сделал «лапы вверх» и пошел в лощину, где немцы готовились к атаке. Я обалдело смотрел вслед, пока сообразил, что эта сволочь сдается в плен, и выпустил в него половину последнего диска. Пули тогда обошли его, и сейчас подумалось, что он, как Шайтанов, возвращается по какой-нибудь там дороге в свою нору. Жить ведь будет, по свету ходить. А нас тогда из взвода четверо уцелело.
— Врагу бы не пожелал те муки, которые довелось вынести, — тихо говорил Шайтанов. — Били в лагере. Один ефрейтор, рыжеватый из себя, с кривыми губами, все норовил прикладом по пояснице хрястнуть, чтобы нутро отбить… Потом с эшелоном в Рур, на шахты. Бутили камнем отработанные забои. Пять атмосфер давление…
Бывший капитан «Сайды» снова раскашлялся, и на платке появилось еще одно розовое пятно.
Мне было жаль этого высокого, крупного в кости и раньше, видно, сильного человека. Но это чувство мешалось с настороженностью и ощущением собственного превосходства. Я покосился на свою культю и с усмешкой подумал, что глупо считать, кому выше, кому ниже посадила отметину война. Однако доводы разума не всегда подчиняют чувства, и я смотрел на Шайтанова с неприязнью, невольно стараясь выискать в нем еще какой-нибудь изъян, чтобы осилить простую человеческую жалость.
— На шахте я эту штуковину и заработал. Весной вернулся домой, родная мать едва признала. Скриплю вот пока. В Загорное еду, чтобы на ноги встать.
— На юг вам нужно, поближе к солнышку.
— На юг при моей пенсии не разъездишься. Матери на седьмой десяток перевалило. Сама возле огорода кормится, концы с концами внатяжку сводит.
— А в Загорном?
— Ребята выручат… Рыбьего жира вдоволь попью. Врачи говорили, что при моей штуковине рыбий жир самая полезная вещь. До осени поживу в Загорном, а там посмотрю дальше. Или работать буду, или на зиму в деревню уеду. Рыбьего жира с собой увезу… Верные кореша у меня в Загорном… Ванюшка Заболотный, братья Баевы, Сашка Журавлев, Алеша Жданов…
Шайтанов загибал пальцы, перечисляя друзей, которые — он верил — выручат из беды. Вдоволь напоят целебным жиром, дадут приют, окажут помощь. Бывший капитан «Сайды» будет приходить к причалу и встречать друзей с промысла. Стоять на упругом чистом, как родниковая вода, морском ветре, смотреть, как швартуются мотоботы и елы. Слушать скрип блоков под грузными ящиками с рыбой, крики «вира» и «майна», шуточки бойких девчат-рыбораздельщиц. Будет досыта хлебать обжигающую рот рыбацкую уху «по балкам», седую от накрошенной печени, бродить по полосе отлива, плотной, как асфальт, смотреть на чаек и сутолошных кайр, уходить в сопки, где стынут в гранитных чашах аквамариновые озера, в которых отражается беззакатное летнее солнце.
Когда зарубцуется «эта штука», он снова станет за штурвал мотобота…
В глазах Шайтанова, разгоряченного рассказом, снова прописалась рублевская просинь, и улыбка раздвинула шершавые, бескровные губы.
Шайтанов считал дружков, а я до боли сжимал единственный кулак. Тех, кого называл капитан «Сайды», в Загорном не было. Братья Баевы — все трое — погибли на войне, их полуслепая от горя мать едва бродила по поселку. Убиты и баянист Алеша Жданов и мастер по приемке рыбы Заболотный. Саша Журавлев вернулся с войны на костылях и теперь, по слухам, заведовал клубом в дальнем карельском лесхозе.
— Писали, что едете?
— Не писал… Свалюсь как снег на голову. Они же меня мертвым считают. Матери еще в сорок третьем похоронка пришла… Вот удивятся!
В словах бывшего капитана «Сайды» звучала такая вера, что я не нашел в себе сил сказать ему правду…
В Загорном я оставил Шайтанова на берегу, недоуменно разглядывавшим безлюдный рыбокомбинатский причал, латаные карбасы, кинутые без ухода, и остов поселкового клуба, развороченного при налете «юнкерсов», не забывавших в войну освободиться над Загорным от лишней бомбы или пары пулеметных магазинов.
Я ушел в контору, где было мое жилье. За шкафом с тощими пыльными папками стояла железная койка, а под ней чемодан с имуществом. Имелся у меня еще жестяной чайник, казенный графин со стаканом, котелок и объемистая, литра на два, алюминиевая фляга.