Поговорив с хозяевами квартиры, мы съездили в Енакиево, куда давно перебрались мои родители с дочерью и внуком. Отец был молчалив, мрачен, хотя еще недавно писал восторженные письма об украинских магазинах, заваленных продуктами. Оттуда через Москву поехали в Касимов, где и прожили до августа, дожидаясь телеграммы из Могилева (обмен был тройным: Щербинка — Могилев — Калининград).
Телеграмма пришла: «Обмен отменяется».
Контейнер с вещами на Силикатной, с работы уволился… что же теперь — возвращаться в Калининград? Жуть. Попытался дозвониться до Могилева — не отвечают. Сели с женой в автобус и отправились в Москву. Купил билет до Могилева на утро, а незадолго до полуночи решил еще раз попытаться связаться с этими людьми. Дозвонился с центрального телеграфа. Трубку взяла хозяйка, я потребовал к телефону ее мужа, минуты через две-три он подошел, начал что-то мямлить.
И тут у меня — провал в памяти.
Я не помню, что я ему говорил. Ни слова не помню. Помню только, что был в ярости. Говорил минут десять. Когда вышел из кабинки, сказал жене, что утром эти люди приедут в Москву. И ведь приехали. Значит, что-то такое я им сказал, что пробрало.
Через два дня я поехал за контейнером, который месяц простоял на станции Силикатная.
Дверцы контейнера были отогнуты, но не помню, чтобы что-то у нас украли. Да и красть было нечего. Когда контейнер погрузили, я спрыгнул с грузовика, неловко приземлился, подвернул ногу. Пока ехали до Щербинки, нога распухла. Вот так и таскал мебель на пятый этаж — слезы из глаз.
Последние деньги и две бутылки водки, купленной по талонам еще в Калининграде, ушли шоферу, который помогал выгружать барахло из контейнера. Пришлось залезать в долги.
Из Калининграда я посылал тексты в «Российскую газету», где заместителем главного редактора был тогда Влад, когда-то работавший в «Калининградской правде». Меня печатали. Когда подошло время переезда, я позвонил Владу и попросился в редакцию «РГ». Через полчаса он ответил: дело улажено, ты принят в секретариат газеты: «Ты же все умеешь».
После неудачного приземления на Силикатной я едва передвигался. Кое-как добрался до почты, позвонил Владу, рассказал о своей беде. Договорились, что я выйду на работу 19 августа, в понедельник.
Поздно вечером в воскресенье, 18 августа, я повесил над кроватью Джоконду из «Огонька», откупорил «талонную» бутылку водки, выпил за ужином и, прихрамывая, вышел прогуляться.
Навстречу шла компания разгоряченных парней — малорослых, по пояс голых, пахнущих потом и водкой, с короткоствольными автоматами в руках, в милицейских штанах. Веселые, злые. Скрылись в темноте, за магазином, который торговал вонью: запах гниющего мяса въелся в его стены, хотя мяса на прилавках давно не было.
Я поднялся на мост, висевший над железнодорожными путями, закурил, положил руки на перила. Вдали горели огни ночной Москвы, а над нею стояло дрожащее свечение — по всему горизонту, куда хватало глаз. Я думал о том, что через три-четыре дня вернется жена с детьми, которых надо собирать в школу. Я думал о том, что завтра выйду на работу, что ж, газета так газета, не привыкать. Я думал о том, что скоро мои рассказы напечатают в московском толстом журнале. Мне уже звонили из редакции, и какая-то дама сказала: «Да-да-да, вы, наверное, не верите своим ушам, но это так: мы вас печатаем. Наверное, вас переполняет радость…» Я не стал говорить ей о том, что меня не переполняла радость, я считал, что так и должно быть. Я думал о тех рассказах, которые уже написал и еще напишу. У меня было много
Свистулька
После похорон отца младшая сестра достала вдруг из какой-то коробки глиняную свистульку-петушка: «Он хранил ее среди самых дорогих вещей, а почему — не знаю».
Мне было пять лет, когда я выменял этого грошового петушка у товарища на перочинный нож, украденный у отца: уж больно мне хотелось завладеть этой свистулькой, сил не было устоять перед соблазном, хотя голос у глиняного петушка был некрасивым, сиплым.