Впрочем, это сильно сказано — «своим»: многие ребята никогда не забывали о том, что мой отец — заместитель директора фабрики, большой начальник, от которого зависели их родители. «Твой отец — барин, — сказал мне однажды Костя, тот парнишка, с которым я подрался. — А мы — рабы. Все рабочие — рабы». Я стал кричать, что мой отец никакой не барин, а рабочие — никакие не рабы, потому что у нас социализм, а не капитализм. Но Костя только улыбался и покачивал головой. Он с отцом и матерью жил в жалкой комнатушке, без кухни и туалета, обедал и ужинал картошкой с селедкой, а я жил в красивом немецком доме под черепичной крышей, в просторной квартире, за моим отцом по утрам приезжала служебная «Победа», и бутерброды у меня были — не черный хлеб, политый постным маслом и посыпанный сахаром, а белый с маслом. Едва завидев меня, дружки хором кричали: «Сорок восемь, половинку просим!» И я отдавал им весь бутерброд, потому что мне было стыдно кричать: «Сорок один, ем один!» Впрочем, не прошло и десяти лет, как родители Кости купили цветной телевизор, три ковра и машину, тогда как у нас в гостиной все еще хрипел черно-белый «Темп», и до пятнадцати лет я донашивал за отцом рубашки, рукава которых были выше локтей подхвачены резинками. Но это, конечно же, ничего не меняло: я оставался «директорским сынком». В этом был только один плюс: парни, привыкшие все проблемы решать при помощи кулаков, меня не трогали…
С жестокостью я столкнулся сразу же, как только пришел в первый класс, и эта жестокость не была чем-то исключительным, она была нормой жизни. Чаще всего заводилами драк были ребята из ближних сельских поселков и из Питера, где жили цыгане и оцыганенный народ. Родители давали нам пять-десять копеек на буфет, где продавали пирожки с повидлом и с рисом, и стоило зазеваться, как по пути в класс питерские выхватывали у тебя пирожок, иногда уже надкушенный.
При игре в «чик» на земле проводили черту, на нее выкладывали столбиком монетки — ставки, игроки по очереди бросали биту, стараясь попасть в столбик монет или хотя бы как можно ближе к нему. Тот, чья бита оказывалась ближе к монетам, бил первым. Если после удара битой монетка переворачивалась, игрок ее забирал. Если ему везло, он забирал все деньги, если нет, — бил следующий игрок. Ставки были копеечными в буквальном смысле слова. И из-за этих копеек подчас разгорались настоящие сражения.
Маленький прокуренный Фролик, проиграв копейку или две, сжимал в кулаке свинцовую биту и бросался в драку. Его отталкивали, били, он хрипло орал, дрался ногами, выл по-собачьи. Его родители работали на мукомольном заводе, получали гроши, сыну ничего не давали, и за пирожок или гнутую копейку Фролик готов был на все. К счастью, в игре ему чаще всего везло, и хотя многие считали, что он жульничает, связываться с этим маленьким придурком никому не хотелось. Он жил в крошечной квартире без удобств, как и большинство моих дружков, — жил с пьющим отцом-инвалидом, истеричной матерью, тремя братьями и сестрой в тесноте, жил
Наша классная руководительница называла таких, как Фролик, грызунами. Может быть, она имела в виду страсть «грызунов» к семечкам — они всегда грызли семечки, они, их друзья, их родители и родственники, все.
Однажды я сказал, что люди, грызущие семечки, — жалкие недоумки и обыватели.
Отец ответил мне примерно следующее: «Человек, грызущий семечки, это и есть тот человек, ради которого случаются все войны и революции. Он сидит на лавочке и грызет семечки, и мимо него несут то Ленина, то Сталина, а он грызет семечки. Колесо, парус, весло, Достоевский, пулемет Максима и атомная бомба — все ради человека, грызущего семечки. Ради обывателя, который грызет семечки вот в таком маленьком городке, как наш. В маленьких городках история делается, а в столицах она записывается. И историю эту делает человек, грызущий семечки, потому что он убирает трупы, вставляет стекла, жарит яичницу и дает сыну десять копеек на кино. Он беден, прост, наивен, он никогда не напишет „Войну и мир“, не изобретет порох и не выговорит слово „экзистенциализм“, но государство — ради него. Оно не для гениев — для неудачников, для простаков и увечных. У нас человек, грызущий семечки, это тебе не французский человек, грызущий семечки. Наш вместе с другими, такими же как он, был вынужден и воевать, и кровью срать, и по лагерям кайлом махать. А потом вернулся домой, сел на лавочку и принялся за свои семечки. Ось мира, его оплот и ограда. И если ты однажды заглянешь в душу человека, грызущего семечки, и не найдешь там ни любви, ни ненависти, ни пропастей, ни высей, ни дьявольской тяги к саморазрушению, ни страсти к божественному полету, — грош тебе цена».
На самом деле отец произнес слов десять-пятнадцать — остальное я додумал задним числом, но за смысл — ручаюсь. Впрочем, смысл этот доходил до меня постепенно, очень долго.