— Ты теплый, — жалась к нему Таня. — Если случится дурное, ведь ты подхватишь меня? — (О, как она заискивала в его ласке в эту жалобную свою минуту!) — Странно, ведь это уже вторая петля, которую я надеваю на себя в цирке. Первая уже износилась… В этом протекает жизнь. И за все годы я ни с кем не сходилась даже на дружбу. Мне все казалось, что этим я обижу Пугеля, отниму у него самое дорогое. Чудак, он мне как-то чулки стирал! Мне стыдно и нехорошо, что все меня так любят. Я и одинока-то оттого, что все меня любят и берегут… от чего? Ты вот меня не понимаешь, и в этом сила твоя… не примечать в жизни глупых и жалостных мелочей. И не понимай их никогда, Николушка! — Она пристально всматривалась в его растерянное от непониманья лицо. — Ты знаешь, я навсегда ухожу из цирка. Боюсь… Как вспомню, что вечером опять… сразу холод в ногах. Отчего у тебя так холодно, Николушка?
— Лето ведь… а, может, от каменного полу? — и опять бережно прижимал ее к себе, боясь измять дорогую ткань ее платья. — Мой совет: не горюй ничему. Все равно, вспомнишь через год и посмеешься. Горечь всякая не доле горчицы: выдыхается!.. И за деньги свои не беспокойся, я тебе проценты буду платить. Мне сейчас никто не даст, обеспечения нет… вот он, весь мой пожиток. — Он пренебрежительно опустил глаза. — Не дают: а вдруг, мол, помрет? Дурачье… разве я, Заварихин, могу помереть? — с полминуты он злобно и беззвучно хохотал и резко смолк.
В наступившей тишине она глядела на него со страхом отчуждения, а расстроенное ее лицо молило о пощаде:
— Какие проценты?.. Как же ты посмел, ты… мне? — Она привстала даже, чтоб убежать, но все мерещилось, что едва откроет дверь, тотчас с неотвратимым грохотом упадет на нее половинка чужого гроба. В ее памяти проскочили двое, самые близкие: Митька и Пугель. О, эта проклятая пугелева вера в непоколебимость таниной звезды. И Митька, четырехдневный брат, — чем ближе он ей этого непонятного парня, протянувшего над миром свою беспощадную руку? Она встала и снова села; это была полная безоговорочная сдача на милость победителя. Ей даже радостен был такой конец: потому что в борьбе самое сладкое бессильному — сдача.
— Зачем ты сказал о процентах, Николушка? Ведь я всю себя, без остатка, тебе отдаю!
Тот сидел безмолвный, в крайнем конфузе, глядя на красные свои руки, незаслуженно укоренные в плутовстве.
— Расчет дружбы не портит, — сказал он глухо. — Не серчай на мужицкое слово. Которое грубое слово— самое честное. — Он властно привлек ее к себе, уже не боясь измять. — Ящерица ты у меня… голубая, тоненькая!
— Ящерица, — тревожно повторила она, благодарная за невольную ласку. — Вот выйду за тебя, ты и посадишь меня за кассу… чтоб деньги считала и даром хлеба не ела твоего. Николушка, ведь я совсем с деньгами не умею… у меня все Пугель!
— Тебя за кассу? — изумленно приподнял брови Заварихин и тотчас же опустил их. — Если сама не захочешь… Да нет же, ты — Гелла! Я тебя и звать буду Геллой!
Пили чай, и Таня попробовала подражать Николке, который, схлебывая чай, по привычке дул на блюдце: не выдержала и рассмеялась. Чай охолодал и, если б не лимонный кружок, был бы бурда-бурдой. Потом Николка рассказывал о своих житейских подвигах, и не было ни доли самолюбования в его повествованиях, так как на меньшее он и не был способен.
— Как это ты все умеешь делать! — удивилась Таня.
— В жизни, Гелла, такой же штрабат: с петелькой играем. Лестно обмануть ее и надсмеяться. Кто я ныне? Николка Заварихин… всяк меня может взять за ухо и в милицию повести. А ведь я так могу сжать, что жижа потечет. Говорят, будто не плачут сильные. Враки: тогда-то и плакать, когда некуда силу приложить…
Потом они снова сидели на койке, в обнимку, уже как любовники.
XI
К началу лета Таня окончательно рассталась с цирком, но пока еще медлили со свадьбой, потому что все отвлекали Николку дела. Вера в себя совсем иссякла у Тани, нервы расшатались. Она раздражалась по пустякам и, поймав на себе тревожный взгляд Пугеля, кричала на старика и плакала.
— …все спешишь, Таниа, — заметил он однажды, внимательно наблюдая неровные ее движенья.
— А ты мне все надоедаешь, Пугель! — резко бросила она.
— Детошка, я няньчил твою славу. Ты стала Гелла Вельтон, но в славе твоей один кусочек, самый маленький — мой! — приблизительно так, только смешнее переиначивая слова, возразил Пугель.
В ее характере, ровном и спокойном, появилась придирчивая взыскательность. Никто из товарищей по цирку не получал больше веселой, приветливой улыбки. Номер ее выглядел, как опасная безвдохновенная выдумка и жестокая плата за повседневный хлеб. Решение уйти из цирка посетило ее не внезапно. (Кстати, кончились танины контракты.)
Недуг ее начался незадолго до встречи с братом. При переполненных рядах, гибкая и голубая, она взбиралась вверх по канату, зная все вперед: замолкнет оркестр, вопьются лучи прожекторов, потом мгновенье злейшей тишины, когда надо забыть про все, потом полмгновенья нечеловеческой решимости… и вот бешеные рукоплесканья толпы за веселый ужас перенесенного мгновенья.