Но когда я вошла в комнату, Саша уже лежал и совершенно непонятно зачем, делал вид, что читает журнал «Нева» с моим рассказом. Откладывая журнал, он сказал:
— Я далеко не сентиментальный человек, женскую прозу вообще воспринимаю несколько иронически, но черт возьми, тебе удается что–то такое задеть в душе, что я каждый раз не могу удержаться от слез!
«Так, — думала я, — еще одно доказательство, что он никогда никаких моих рассказов в глаза не видел, иначе не попросил бы кого–то (Морковина?) раздобыть ему уже не свежий журнал с моим единственным опубликованным рассказом».
Тянуть было нечего.
— Саша, — я подняла глаза и больше уже их не опускала: я сказала, что дала ему ответ, не воспользовавшись правом подумать, но я все–таки подумала и поняла, что я решительно не могу взяться за эту работу.
И тут я увидела, как багряные пятна, выступив сначала на его яйцеобразной лысине, медленно расползаются по лицу. Если бы он сам увидел себя в эту минуту, он на всю жизнь дал бы себе зарок никогда ничем сомнительным не заниматься.
— Что случилось? — спросил он. Пожалуй, это был испуг.
— Ровным счетом ничего не случилось, кроме того, что я все обдумала и поняла, что не имею права связывать себя никакими обязательствами, тем более финансовыми. Ты уж прости, но те двадцать пять рублей лежат вон там в прихожей, на столике, вложенные в книгу, которую я тоже принять не могу.
Что–то вроде ужаса мелькнуло в его глазах, улыбка не получилась иронической, я видела, что он пытается выправить ее и тут помог задребезжавший телефон.
— Видишь ли, я уезжаю, буквально через неделю и естественно нуждаюсь в средствах. Да, уж будь добр. Желательно все… — говорил он, как я поняла какому–то своему должнику. — Вот и хорошо, прекрасно.
Повесил трубку и, уже вполне владея собой, сказал:
— Итак, завтра у меня на две тысячи станет больше. Плюс твой четвертак — я богатею с каждой минутой! Но это безумие — ты меня просто режешь. Объясни все–таки…
И я объяснила. Я сказала, что никогда не умела работать по заказу, все равно какому. Потом я сказала, что я вообще очень скованный домом человек, пишу вообще очень мало из–за детей (я уже говорила ему об этом, и он снова напомнил мне об обещанном миллионе и своре гувернанток). Я объяснила ему, что с гувернантками жить не умею, что домработницы не держу не из–за крайней бедности, но не могу никем управлять, и всякая домработница быстро становится человеком, мной обслуживаемым, — и все это чистая правда — говоря только правду, я могла говорить убежденно и это как раз то, что нужно. И наконец я сказала:
— Есть еще одна причина, Саша. Видишь ли, я ужасно болтлива — и, видя как он опять покрывается этими жуткими пятнами, поспешно добавила: — Нет, чужие тайны я могу хранить, я просто о них забываю, но свои решительно не могу удержать в себе. Мне было бы очень тяжело жить такой таинственной жизнью.
Пока я говорила — на этот раз не вполне правду — я подумала; а ведь Саша ни на какую мою способность к конспирации и не рассчитывал, максимум, что ему нужно — это молчание до его отъезда, а потом сам род моей деятельности не будет требовать от меня уж очень большой тайны — ибо от кого же она, тайна? Те, кому надо, будут знать, чем я занимаюсь. Иначе он на меня не положился бы!
— Твое решение окончательное? — спросил Саша. — А не могла бы ты просто присылать мне без всяких условий, ну, все, что захочешь, все, что будешь писать, или уже написано?
Ей–богу, он так сказал.
Я ответила:
— Нет, это уж совсем бессмысленно. Решение мое окончательное.
И Саша встал.
— Рюмку коньяка хочешь? — он спросил так недобро, что впору было отказаться, но мне смертельно хотелось выпить, как никогда в жизни.
Он ушел в комнату Варвары, я слышала, как там открываются какие–то дверцы, звякает хрусталь — очень тихо было во всем доме; ни с улицы, ни из–за стен не доносилось ни звука, какой–то холодный зеленоватый полумрак разливался по комнате, освещенной только маленькой настольной лампочкой у кровати.
— К сожалению, — сказал Саша, все еще позвякивая чем–то там в комнате, — мне нельзя выпить, придется тебе одной.
— Да, конечно, — отозвалась я, но совершенно не ожидала, что он появится только с рюмкой в руке. Бутылка осталась там, в комнате.
И вдруг мне стало страшно. И тут же я почувствовала, что Саша знает, что мне страшно, что по его расчету мне и должно сейчас стать страшно, и теперь он холодно и недобро ждет: выпью я эту рюмку или вдруг откажусь? И что отказаться нельзя; он тотчас поймет, что я знаю больше, чем мне следует знать. И я выпила и, выпив, зажмурилась, и мысленно спросила свою подругу: помнит ли она о том, что если?..
И Саша тотчас расслабился. Он легко встал с края кровати, прошел в глубь комнаты и сказал откуда–то у меня из–за спины: