Эстелла, потупив глазки, сделала мне реверанс. Корнелия улыбнулась, глядя мне прямо в глаза. Кстати, ни та ни другая не обратили на меня особого внимания. Моложе даже младшей из сестер, я был для них почти ребенком.
Старой бабушкой никто не занимался. Она все время тратила на то, что читала и неизменно перечитывала один и тот же томик сказок «Тысячи и одной ночи», а поскольку в нем содержалась «Волшебная лампа», постоянно удивлялась тому, что все герои этой бесконечной книги носят имя Аладин.
Что касается двух подмастерьев, то, как я уже отмечал, одному можно было дать лет двадцать, другой был чуть постарше меня.
Старшего звали Жак Дюмон. Что с ним стало, мне неизвестно; другой, Фелисьен Эрда́, приобрел 9 термидора страшную известность, быстро угасшую.
Этот последний был молодой хрупкий блондин, истинное дитя Парижа, раздражительный и нервный, словно женщина. Его фамилия, которую его юные товарищи иногда искажали, прибавляя к ней букву «М», стала для Фелисьена источником постоянных драк; но физическая слабость не всегда позволяла ему капитулировать на почетных условиях. Так как раздражительность вечно бросала его в споры и он всегда был готов все отрицать, девицы Дюпле прозвали Эрда гражданином Вето.
Надо ли объяснять, что право вето было одной из прерогатив короля и что оба случая, когда он неудачно этим правом воспользовался, оттолкнули от Людовика XVI народ?
Госпожа Дюпле принесла из кухни первую перемену блюд; меня представили ей, но она уделила мне еще меньше внимания, чем ее дочери. Это была женщина лет тридцати восьми — сорока, красивая сильной и цветущей красотой женщины из народа. Она разделяла патриотические убеждения мужа, а главное — его восхищение Робеспьером.
О герое якобинцев и шел разговор бо́льшую часть ужина, протекавшего по-братски, за одним столом, где как равные сидели хозяева и подмастерья.
Правда, мне показалось, что Фелисьен Эрда́ поглядывает на меня довольно косо. Чтобы оказать мне честь, меня посадили рядом с мадемуазель Корнелией, и, по-моему, он считал эту честь, сколь бы эфемерной она ни была, посягательством на свои права.
Самым примечательным в ту эпоху было то, что образование проникло в сословие буржуа, а от них передалось и сословию ремесленников.
Девицы Дюпле были не просто образованными, но даже просвещенными, особенно в политике; они знали трагедии Вольтера и почерпнули из них немало изречений; читали они «Общественный договор» и «Исповедание веры Савойского викария»; они ходили в Комеди Франсез, где в «Карле IX» Мари Жозефа Шенье и в «Беренике» Расина недавно сыграл Тальма́, восстановив античный костюм во всей его первозданности. Результатом сей театрально-исторической новинки явилось то, что ножницы цирюльника прошлись почти по всем головам, и уже два месяца все мужчины носили прически под Тита.
За ужином беззлобно подшучивали над моей прической. Понятно, что за столь короткий срок мода не успела добраться до деревни Пнет, и посему я еще носил традиционную косичку (оба подмастерья от нее уже избавились). Что касается метра Дюпле, он, будучи истинным патриотом, продолжал биться за то, чтобы не лишиться косы, необходимой принадлежности мужчины; старая его матушка относилась к косе с какой-то суеверной почтительностью.
Я же, при первых насмешливых замечаниях по поводу косы — аристократического украшения моей прически — объявил, что готов принести ее в жертву на алтарь отечества, но при условии, если эта операция будет проделана ручками моей прекрасной соседки. Само собой разумеется, оба подмастерья метра Дюпле одними из первых сделали себе прически на манер возлюбленного Береники.
Несколько сообщенных мной подробностей о любви сына Веспасиана к дочери Агриппы Старшего изумили подмастерьев, а обе девушки вознаградили меня за это улыбкой. Но, если я и знал античность до такой степени, что мог вызвать восхищение моих молодых хозяек, невежество мое в отношении современных знаменитостей вызывало у г-на Дюпле чувство бесконечной жалости ко мне.
Я слышал о знаменитом Якобинском клубе, где столяр-патриот проводил все свои вечера; но знал я лишь о Дюпоре, Барнаве и Ламете, то есть о трех его основателях, прозванных Мирабо триумгезатом.
За этими якобинцами-аристократами 89-го года действительно еще нельзя было разглядеть грозных якобинцев из народа года 93-го.
Пока объявился один Робеспьер. Бледное и невозмутимое лицо его производило мрачное впечатление; такое, если однажды увидишь — больше никогда не забудешь.
В Клуб кордельеров меня отведет другой человек; Дюпле же решил взять меня в Якобинский клуб и показать человека, которого в этом обществе, тогда еще малоизвестном, уже называли честным.
Впрочем, Дюпле, сколь бы восторженно он ни относился к гражданину Максимилиану Робеспьеру, поразмыслив хорошенько, признал: нет ничего удивительного в том, что в сорока пяти льё от Парижа юноша моего возраста, у кого не было возможности читать газеты, пребывает в полном неведении об этом человеке (я и сам корил себя за это).