Настал мой черед обижаться. В то, первое воскресенье я рассказывал Кончису о своих поэтических неудачах.
— Жаль, что я не однорукий. Вот был бы повод повеселиться!
Последовал взгляд, который, как мне показалось, выдал ее истинное «я»: быстрый, но твердый, а в какой-то миг даже… но она отвела лицо.
— Беру свои слова назад. Простите.
— Покорно благодарен.
— Я не любовница ему.
— И никому, надеюсь?
Повернулась ко мне спиной, в сторону моря.
— Весьма наглое замечание.
— Не наглее вашего требования принять на веру всю эту чепуху.
Зонтик скрывал ее лицо, и я вытянул шею; выражение его опять противоречило словам. Не гримаса негодования, а безуспешно сдерживаемое веселье. Встретившись со мной глазами, она кивнула в направлении причала.
— Сходим туда?
— Если так записано в сценарии, давайте.
Повернулась ко мне, угрожающе подняв палец:
— Но так как общего языка нам все равно не найти, прогуляемся молча.
Я улыбнулся, пожал плечами: перемирие так перемирие. На пристани ветер дул сильнее, и волосы доставили ей немало хлопот, очаровательных хлопот. Их кончики трепетали в лучах солнца, будто сияющие шелковые крыла. Наконец, сунув мне сложенный зонт, она попыталась расчесать спутанные пряди. Настроение ее в очередной раз переменилось. Она хохотала без передышки, поблескивая чудесными белыми зубами, подпрыгивая и отшатываясь, когда в край причала била волна и обдавала нас брызгами. Разочек сжала мою руку, но потому лишь, что игра с ветром и морем захватила ее целиком… Смазливая, норовистая школьница в пестром полосатом платье.
Я украдкой разглядывал зонтик. Он был как новенький. Видимо, привидение, явившееся из 1915 года, и должно принести с собой новый; но почему-то казалось, что убедительнее — ибо абсурднее — смотрелся бы старый, выцветший.
Тут на вилле зазвенел колокольчик. Та же мелодия, что неделю назад, имитирующая звук моего имени. Лилия выпрямилась, прислушалась. Снова звон, рассеиваемый ветром.
— Ни-ко-лас. — И с пафосом продекламировала: — К тебе он взывает.
Я повернулся к лесистому склону.
— Не пойму, зачем.
— Вам надо идти.
— А как же вы? — Покачала головой. — Почему?
— Потому что меня не звали.
— По-моему, мы должны закрепить наше примирение. Она стояла вплотную, отводя волосы от лица. Суровый взгляд.
— Мистер Эрфе! — Она произнесла это как вчера вечером, холодным, чеканным тоном. — Вы что, намерены подарить мне лобзание?
Прекрасный ход; капризница 1915 года с иронией выговаривает расхожую фразу викторианской эпохи; изящное двойное ретро; получилось диковато и мило. Зажмурилась, подставила щеку и отшатнулась, не успел я коснуться ее губами. Я остался стоять перед склоненным девичьим челом.
— Одна нога здесь, другая там, — пообещал я.
Отдал ей зонтик, сопроводив его взглядом, в который постарался вложить и неразделенную страсть, и призыв к откровенности, а затем устремился на виллу. То и дело оглядываясь, стал взбираться по тропинке. Она дважды помахала мне с причала. Я преодолел крутизну и по мелколесью зашагал к дому. У двери концертной, рядом с колокольчиком, стояла Мария. Но еще через два шага мир перевернулся. По крайней мере, так мне показалось.
На террасе, футах в пятидесяти, лицом ко мне, возникла чья-то фигура. Это была Лилия. Это не могла быть она, но это была она. Те же развеваемые ветром локоны; платье, зонт, осанка, черты лица — все было точно такое же. Она смотрела на море поверх моей головы, не обращая на меня ни малейшего внимания.
Я испытал страшное потрясение, потерял всякую ориентировку. Но моментально сообразил, что, хотя мне и пытаются внушить, что передо мной именно та девушка, которую я только что оставил на берегу, на деле это неправда. Столь разительное сходство могло объясняться только тем, что я вижу ее сестру-двойняшку. Оказывается, на этой лужайке сразу две Лилии. Опомниться я не успел. Рядом с Лилией на террасе появилась новая фигура.
Мужчина, заметно выше Кончиса. Впрочем, я лишь предполагал, что это мужчина («Аполлон», или «Роберт Фулкс», или даже «де Дюкан»), ибо он стоял против солнца, одетый в черное; на голове — самая жуткая маска, которую только можно вообразить: морда огромного черного шакала, длиннорылого, навострившего уши. Они стояли рядом, господин и рабыня, вздыбленная смерть и хрупкая дева. Оправившись от первого потрясения, я ощутил в этой сцене преувеличение, гротескный перебор в духе плохого комикса. Фигуры, несомненно, воплощали некий зловещий архетип, но ранили они не только подсознание, но и чувство меры.
Я и на сей раз не усмотрел в происходящем ничего сверхъестественного — лишь очередной гадкий театральный вывих, мрачную пародию на нашу пляжную прогулку. Это не значит, что я не испугался. Испугался, и еще как, ибо понимал: случиться может все что угодно. Спектакль этот не знает ограничений, не знает человеческих условностей и правил.