Какое-то время я наблюдал за этим редким экземпляром. Я-то ждал, что увижу бирюка, который блуждает в чаще леса и что-то мямлит себе под нос. А передо мной был хищник, слепой и лютый. Густав снова толкнул меня локтем. У сеида появился мальчик с корзиной и бидоном. Положил их на землю, поднял другую — пустую — корзину (очевидно, ее оставил там Хенрик), огляделся и что-то крикнул по-норвежски. Не очень громко. Он явно знал, где прячется отец, потому что смотрел в сторону березовой заросли. Потом исчез в глубине леса. Через пять минут Хенрик двинулся к сеиду. Уверенным шагом, но все же ощупывая путь концом посоха. Поднял корзину и бидон, прижал локтем и устремился знакомой дорогой к хижине. Тропа проходила в двадцати ярдах от того места, где затаились мы. Как раз в тот момент, когда он поравнялся с нами, высоко-высоко раздался один из звуков, какие часто слышишь на реке, прекрасный, будто зов труб Тутанхамона. Так кричит в полете чернозобая гагара. Хенрик замер, хотя этот крик должен был быть ему столь же привычен, что и шум ветра в кронах. Он стоял, запрокинув лицо. Ни досады, ни отчаяния. Лишь чуткое ожидание: не ангелы ли это трубят, возвещая близость Пришествия?
Он направился дальше, а мы вернулись на заимку. Я не знал, что сказать. Не хотелось расстраивать Густава, признавать свое бессилие. Идиотская гордыня обуревала меня. Я же член-учредитель Общества разума, в конце-то концов. Постепенно у меня созрел план. Я пойду к Хенрику один. Скажу, что я врач и хотел бы осмотреть его глаза. И под этим предлогом попробую прощупать его рассудок.
Назавтра в полдень я подобрался к хижине Хенрика. Моросил дождь. Небо затянули облака. Я постучался и отступил на несколько шагов. Долгая пауза. Наконец он возник в дверном проеме, одетый так же, как вчера. Лицом к лицу, совсем рядом, его неистовство поражало еще сильнее. С трудом верилось, что он почти слеп: столь пронзительно-прозрачны были его синие глаза. Но вблизи заметно было, что смотрят они в разные стороны; заметны и характерные пятна катаракты на радужках. Он, наверное, очень удивился, но и виду не подал. Я спросил, понимает ли он по-английски — Густав говорил, что понимает, но я хотел вынудить его собственный ответ. Он лишь замахнулся посохом: не приближайся! Не угроза, скорее предостережение. Я понял его так, что могу продолжать, если не стану подходить ближе.
Я объяснил, что я врач, интересуюсь птицами, приехал в Сейдварре изучать их… и тому подобное. Я говорил медленно, памятуя, что английской речи он не слышал лет пятнадцать или даже больше. Он внимал без всякого выражения. Я перешел к современным методам лечения катаракты. Уверен, в больнице ему могли бы помочь. Ни слова в ответ. Наконец я умолк.
Он повернулся и скрылся в хижине. Дверь осталась открытой; я выжидал. Вдруг он выскочил снова. В руке у него было то же, что и у меня, Николас, когда я прервал ваше чаепитие. Топор с длинной рукояткой. Но я сразу понял, что он не более расположен колоть дрова, чем викинг, когда бросается в гущу схватки. Помедлил мгновение, потом ринулся вперед, занося топор над головой. Если б не слепота, он, без сомнения, убил бы меня. А так я едва успел отскочить. Острие топора вонзилось глубоко в дерн. Секунды две он его вытаскивал; я воспользовался этим и пустился наутек.
Он грузно побежал за мной. Перед хижиной была небольшая прогалина, свободная от деревьев; я углубился в лес ярдов на тридцать, а он остановился у первой же березы. За двадцать футов он, наверно, не мог отличить меня от древесного ствола. С топором наперевес он вслушивался, напрягал глаза. Должно быть, он понимал, что я наблюдаю за ним, ибо внезапно размахнулся и со всей силой обрушил топор на березу. Дерево было порядочное. Но по всему стволу, от корней до вершины, прошла крупная дрожь. Так он мне ответил. Его ярость настолько испугала меня, что я не двинулся с места. Секунду он смотрел в моем направлении, затем повернулся и ушел в хижину. Топор так и остался в стволе.
На подворье я вернулся поумневшим. В голове не укладывалось, как можно столь упорно противиться медицине, разуму, науке. Но ясно было, что и другие мои приоритеты — плотскую радость, музыку, рассудочность, врачебное мастерство — он отмел бы точно так же, с порога. Его топор метил прямо в темя всей нашей гедонистической цивилизации. Нашей науке, нашему психоанализу. Для него все, что не являлось Встречей, было тем, что буддисты называют жаждой бытия — суетной погоней за повседневностью. И конечно, забота о собственных глазах лишь умножила бы тщету. Он хотел остаться слепым. Тем больше надежды, что в один прекрасный миг он прозреет.