И Ванюха (от принятого пива кружит голова и дальние лица дружины плывут цветными пятнами) хохочет, бьет кого-то с маху по плечу, о чем-то толкует громко и неразборчиво, ощущая себя кметем, воином, бывалым ратником, едва ли не героем, меж тем как старшой, усмехаясь, мигает кому-то из «стариков»: «Отведи парня-то, не заснул бы в снегу на дворе!» И Ивана ведут, и он, едва добредя заплетающимися ногами, дорогою все же сумев помочиться у бревенчатой стены, падает носом в кошмы и тотчас засыпает в блаженном опьянении юности. А в молодечной еще длится пир, звучат песни и здравицы, и боярин Иван Хромой, спустившись сверху, обходит столы, испивая чару за ратных, коих ведет с собою, и ему отвечают здравицею и тянут чары к нему, расплескивая хмелевую брагу. Московская рать идет на Двину!
Из утра излиха перебравший Иван крутит тяжелою головой, спотыкается. Как чашу спасения опруживает ковш хмельного кваса (сразу легче голове), седлает коня. И опять бежит дорога, и опять сани ныряют на взъемах, и дергает повод заводной конь, и становит уже привычной конская рысь, и не так болит спина, и не так уже сводит икры ног, и наконец-то находится сама собою надобная посадка. И он счастлив, он откидывает стан, он уже словно татарин, словно рожден вместе с конем! Но тут конь спотыкается, Иван кубарем летит через конскую шею в снег, и вчерашнее пиво опять отдает в голову хмельною мутью. Благо конь тотчас остановил и ждет хозяина, что, закусив губу и отряхивая снег, подымается, ощупывает себя и, озираясь вокруг, не потерял ли чего, неловко, не враз попав ногою в стремя, лезет в седло и долго-долго догоняет своих, ощущая боль во всем теле, и уже не считает себя конным татарином.
А дорога извивается, минуя деревни, выбегает на глядень, откуда видна ширь окоема окрест и простор неба над головою, по которому волглые, сиренево-серо-белые текут и текут облака, отмечая безмерную даль небес над безмерным простором лесных синеющих далей, и снова ныряет в леса, почти под кроны оступивших путь лесных великанов, где еще прячется в укромности зима, и снег продолжает хрустеть, и от топота копыт начинает гудеть все еще промороженная земля.
Московская рать идет на север! И – как сказка, как обещание чуда, в конце концов открываются урывистые волжские берега, величавые, пахнущие далекими землями, с рублеными теремами над кручей, с игольчатой бахромою боров, с изгибистой лентой реки, уже своей, уже не Итиля, но Волги, по которой вот-вот пойдут груженые купеческие караваны и ушкуи новгородских и вятских разбойников. Великая дорога, по которой веками уходят туда, в земли незнаемые, охочие русичи, плененные навек сказочными далями и чудесами восточных земель – за степями, за Хвалынским морем[55], тамо, далеко! За краем ведомой земли, за рубежами неведомого. И сколько, и сколькое в русском размашистом характере рождено размахом этих степных пространств, этою далью, означенной уже тут, на сановитых берегах еще оснеженной, еще скованной морозом великой реки, грядущей Великой России!
Ярославль-город на горы стоит, на горы стоит на высокие, на красы стоит на великие!
Вновь рубленные городни, островатые верхи костров, главы соборов и терема, вознесенные над городскими стенами. Еще пока независимый, со своими князьями, город как-то спокойно (как тает лед на лесных озерах) входил и вошел в орбиту власти государей московских, подобно Костроме, Угличу, Юрьеву во второй половине XV столетия.