Эскадрилья шла над темными лесами Белоруссии. Высоко над землей плыл хриплый ноющий гул. Позади поднималась махровая стена пламени. Это горели эшелоны, нефтесклады, вагоны и пакгаузы на станции Барановичи.
— Ренке! Ренке! — снова принимался звать Бюхнер. — Как вы думаете, Крюгге, не путается ли он где-нибудь рядом? Не может быть, чтобы его подбили.
С минуту в шлемофоне Бюхнера что-то потрескивало, потом снова послышался голос Крюгге:
— А здорово мы угостили нынче русских. Я вывалил весь свой груз прямо на вокзал. Давно я не видел такого зрелища. Хотел бы я, чтобы наш пузан Геринг посмотрел на эту работу.
В шлемофоне послышался суховатый смешок Крюгге.
— Мне жаль Ренке, — не успокаивался Бюхнер. — Если он погиб, это большая утрата для нас.
— Я не верю в его гибель, — коротко ответил Крюгге.
В разговор вмешался третий веселый голос:
— Эй вы, Крюгге!
— А-а… Штрумпф? Здорово, чурбан!
— Доброй ночи, шалун. Как у тебя настроение?
— Как у голубя. Одно плохо — мы, кажется, потеряли Ренке…
— Я слышал. Не может быть: не такой парень…
— Правда, мы здорово всыпали нынче русским?
— Что и говорить. Они жарятся, как каштаны. Я не завидую сейчас тем, кто в Барановичах.
— Ренке! Ренке! — продолжал устало звать Бюхнер.
Но Ренке не отвечал: его бомбардировщик горел в лесу под Барановичами…
На станции тем временем пожарники и бойцы местной противовоздушной обороны продолжали вытаскивать из-под обломков раненых и носить их в бомбоубежище. От огня всюду было светло, как днем, и отличать живых от мертвых было не трудно.
Толпы людей шли по улицам из города — в поле. Дорогу им освещали красные отсветы бушевавшего на станции пожара. По мостовой, по розоватосветлым стенам домов мелькали длинные уродливые тени.
Две женщины — низкорослая, полная, как румяное налитое яблоко, одетая в широкую сборчатую юбку и расшитый красной нитью полотняный передник, и высокая, пожилая, с крутыми мужскими плечами — шли по дороге.
Город давно остался позади, и только видно было красное дымное облако. Занимался рассвет. Над ржаным душистым полем заводил свою раннюю песню жаворонок. С каждой минутой становилось все светлее. Румяный свет еще не видного за лесом солнца разгорался все ярче. Жаворонки заливались все громче. А люди все шли и шли, и среди утренней тишины был слышен их торопливый топот, усталое натруженное дыхание. Молодайка в вышитом переднике бережно прижимала к груди какой-то сверток. Пожилая высокая женщина вдруг остановилась.
— Ох, мати божья! Не можу больше, ой, не можу, — громко вздохнула она и села тут же, у дороги. — Долго ли мы еще идти будем? Я уже и ноги себе сбила.
Молодайка в переднике опустилась рядом со своей спутницей, осторожно приоткрыла верхнюю часть свертка, дохнула туда широко открытым ртом.
— Тетка Марина, дытына наша морщится, ей-богу, исты хоче. Ох, боже ж мий! Що я буду с нею робыть?
— Да де ж ты его взяла, Парася, я так и не зрозумию? — спросила пожилая женщина, обвязывая тряпкой ногу.
— А я ж кажу вам — не знаю. Когда вин начав бомбить, мы ж легли з вами в тот ривчак. Коли дывлюсь — подо мной дытына. Я и сама не помню, як я его схватила. Потом спрашивала, чья дытына, никто не знает. Да и мы ж побиглы с вами со станции.
— Мати пресвятая, — перекрестилась Марина. — Оце, мабуть, страшный суд и есть. Надо вернуться в город да поспытать, може, маты найдется. Куда ж ты с ним пойдешь?
— Не пойду я в город, — ответила Парася и с выражением ужаса на миловидном лице оглянулась в сторону Барановичей.
Там все еще висело красное пухлое облако.
По дороге шли люди, скрипели возы.
Женщины посидели, отдохнули и снова двинулись в путь.
Из-за леса поднималось ясное, как всегда, солнце. Роса на колосьях высохла, голубоватым дымком курились в балочках испарения.
— Парася! — после долгого молчания снова заговорила Марина. — Так як же ты с дытыной будешь? Оно же не наше.
— А я знаю? — тихо ответила Парася. — Не могу же я его на дороге кинуть.
И опять женщины долгое время шли молча. Потом Марина сказала:
— Правда, Парася, жалко дытыну. Ну, неси, може, наша будэ. Нехай растет на счастье…
Ребенок слабо пискнул.
— Ой, тетка, вин плаче. Кажу — исты хоче, — остановилась Парася.
Марина порылась в котомке, отщипнула от житного хлеба кусок мякиша, пожевала, оторвала от серой тряпицы лоскут, завернула в него тщательно разжеванную темную кашицу и, ловко обвязав маленький узелок, подала Парасе.
— Дай ему.
Парася отсосала узелочек, сунула в разинутый, как у голодного птенца, ротик. Ребенок замолчал, зачмокал губами. Парася осторожно дохнула ему в лицо, точно хотела согреть его своим дыханием, светло улыбнулась.
— Ах ты, голопузик чернобровый! Як тебя зовут, а? Кто твоя маты? Ну-ка, скажи, где твоя маты? — спрашивала она. — Тетка Марина, а правда, як его зовут? Мы и не знаем.
— Як зовут, скажет только ридна маты… А не буде ридной, найдем свою. Жинок на сели у нас богато.
Парася пристально взглянула на свою суровую тетку, хотела что-то сказать, но только улыбнулась…