Летчики еле ворочали языками от усталости и не поддержали Родю в обсуждении боевых успехов минувшего дня. А итог звена был немалый: пять уничтоженных «юнкерсов» и три «мессершмитта».
— Неплохо, соколы! Неплохо! — кричал неугомонный Родя. — Но, как говорится, повышать производительность надо!
Виктору надоело слушать болтовню товарища, он вышел из землянки. Солнце уже зашло, поле потемнело. На мутном небе зажглись первые звезды.
Запах сена еще более сгустился. С площадки доносились только чиханье останавливающегося мотора и мужские голоса. И опять Виктор услышал из соседней землянки пиликание на гармонике и сипловатый тенорок:
Виктор ощутил в груди что-то похожее на жжение. Это чувство он испытывал все время, как только приехал в полк. Ему хотелось избавиться от него, а оно все больше обжигало сердце.
«Что это я раскис так? — сердито подумал Виктор. — Всего неделю летаю после долгого перерыва — и вот на тебе. Не Валя ли этому причиной? Не за нее ли боюсь? Все равно — это слабость. Не нужно ее, не нужно!»
Приближалось время ночных вылетов. Виктор, Родя и Толя Шатров вышли из землянки, легли у самолета на прохладную траву, завернувшись в плащпалатки. Они не спали и тихо разговаривали. Чуть поодаль, подложив под головы парашюты, громко храпели Валентин Сухоручко и Григорий Касаткин. Звено Виктора пока не поднимали. На перехват шедших эшелонами на Курск немецких бомбардировщиков ушла другая эскадрилья.
Было около полуночи. Ни одного огонька, даже самого тусклого, не светилось на аэродроме, но в пронизанной звездным сиянием полутьме чувствовалась напряженная, не угасающая ни на минуту жизнь: где-то поблизости в землянке дудели зуммеры телефонов, слышались частые выхлопы движка радиостанции, гудели приглушенные сердитые голоса, на взлетной площадке пофыркивали моторы… И лишь изредка над полем при посадке самолетов вспыхивал луч прожектора, взвивалась сигнальная малиновая ракета и, повиснув на несколько секунд над аэродромом, осыпалась на землю розовыми искрами.
Где-то в стороне стоял непрерывный, наплывающий размеренной зыбью, ритмический гул. По густому звуку можно было определить: немецкие самолеты шли массами, волна за волной. В их басовитый рёв все время врывалось высокое жужжание советских ночных истребителей. Небо на севере и на западе озарялось частыми синеватыми сполохами, а далеко на юге стояло палево-желтое зарево, то затухая, то разгораясь ярче, словно кто-то невидимый с переменной силой раздувал громадный горн.
В той же стороне, над темным горизонтом, все время вспыхивали острые стрелы зенитных разрывов.
— Кипит работа, — позевывая, сказал Родя и сплюнул. — Они нас, а мы их…
— А ведь это в Курске горит, — зябко поеживаясь и плотнее закутываясь в плащпалатку, сонным голосом проговорил Толя Шатров. — Вишь, как зенитки бьют. И прожекторы… И чего они навалились на Курск? Товарищ лейтенант…
— Кто-нибудь им там не понравился, — насмешливо сказал Родя.
Толя Шатров смущенно умолк: бывали минуты, когда его наивность становилась слишком очевидной и не соответствовала его внешнему воинственному облику, его смелым делам.
Виктор молчал, кусая острую, как бритва, былинку пырея, неотрывно смотрел на трепещущие над темной далью багровые отсветы.
— А нас, наверное, так и не поднимут за всю ночь, — недовольно пробурчал Родя и стрельнул слюной сквозь зубы. — Видать, батя приберегает нас к утречку. Только потревожил понапрасну. Чего держит у самолетов, не понимаю? Не хочу врать, не люблю я ночных полетов. Летишь, а куда — сатана его знает. Того и гляди — клюнешь носом в рыло какому-нибудь фон-Пупке. Разогнали бы нас по землянкам, а, Волгарь? Эх, поспать сейчас — одно удовольствие. Сенцо пахнет, полынок… Да еще бабочку какую-нибудь под бочок… — Родя впадал в свой обычный тон. — Эх, Витька! Витька! Душа ты моя…
Родя мечтательно вздохнул, почесал в затылке.
— Сам посуди, Волгарь. Жизнь наша — коляска. Пока колеса не сломались — езди вовсю, а потом…
Родя махнул рукой.
Виктор молчал.
Изредка позевывая и как бы подтрунивая над другом, Родя продолжал развивать свои мысли:
— Вот ты, Витька, все мрачный ходишь, задумчивый. Вроде философствуешь: что положено, а что не положено на войне. А зачем? Ну, война, так что из этого? Зачем горевать да корчить грюстную рожу. (Родя сказал «грюстную», видимо, желая придать этому ненавистному для него слову наиболее презрительно-насмешливое значение.) Зачем философствовать на войне летчику, когда все ясно! Ты будь попроще, Волгарь. Фляжка так фляжка, бабочка так бабочка. Ведь через минуту ты можешь подняться к Илюше-пророку и — фьюить! — ваших нет. Так зачем же канитель разводить?
— Ну уж, спасибо, Родион, — с возмущением сказал Виктор. — Так могут и те, что на Курск сейчас летят, рассуждать. Ежели, конечно, говорить серьезно.
Родя был озадачен таким поворотом беседы и с минуту молчал.