Эту группу зрителей не назовешь многочисленной, однако именно от нее, точно виброволны от бурового долота, расходились лейтмотивы времени. Из мириадов открытых форточек, как Земфира в начале 2000-х, пела (или чудилось, что поет) декадансная иволга Джули Круз. Tear, reflection, guilt; кураж, пофигизм, надлом. Отличительным свойством граждан поселка Твин Пикс была индивидуальная текучесть, неравенство самим себе. Кто вчера предавал, сегодня вдруг защитит, а завтра утратит всякое человеческое содержимое. Судьба сюжета решалась не на улицах и в частных жилищах, не на лесопилке Джози Пэкард и в гостинице «Грейт нозерн», не в офисе шерифа и даже не в совином лесу, но в Черном Вигваме: пространстве зыбучих грез и архетипических оппозиций, расположенном не вверху, внизу или сбоку, а как-то сикось-накось по отношению к реальности. Черный Вигвам производил эффект, аналогичный последствиям взрыва нейтронной бомбы: антуражу хоть бы хны (салфетки не помяты, на серванте ни царапинки), а вот люди… Люди становятся тростниками с полой сердцевиной, тоннелями, по которым из мира в мир беспрепятственно курсируют странные сущности: бледная кобыла, велеречивый лилипут, лысый мосластый великан, брутальный нечесаный оборотень. Не сущности даже, а модули навязчивых психических состояний, настроений-поветрий. Порою кочевое настроение приспосабливает то или иное тело-тоннель себе под постоянную норку, и тут уж юриспруденция, по идее, обязана сознаться в бессилии: кого судить, сосуд или огонь? Сосуд неповинен, огонь неуловим.
Тогда же, в первый президентский срок Ельцина, на книжных лотках воцарились романы Кинга, и те, что подарила нам с Леной Джослин, и другие, позднейшие. В контрафактных изданиях львовской конторы «Хронос», в изложениях косноязычных толмачей, с недоброкачественными репродукциями Дали, уродовавшими угольный переплет. Под большинством переплетов влачил свое провинциальное существование город Касл-Рок. Там действовали законы, обратные твинпиксским: медиумами потусторонности являлись не люди, а предметы или твари, функционально приравненные к предметам (собаки, кошки, птицы, вчерашние покойники). В детстве у меня был знакомый, который боялся мочалки, не какой-то конкретной, а всякой, и потому никогда не мылся как следует, только ополаскивался. Каслрокцы бы провозгласили его шаманом, мудрейшим из мудрых, и ежедекадно бегали советоваться. Ведь внезапные несчастья поджидали их именно в регистре мочалки, в санузлах, под кроватями, за калорифером, на самых фамильярных участках повседневного. Насиженных, налюбленных: «Вдруг из маминой из спальни…» Чуть персонаж привязывался к чему-либо крепче, чем требовала автоматическая прагматика, как это что-либо, нащупав в нем слабину, стервенело, перерождалось изнутри, впадало в нечестивый амок. Миляга сенбернар в клочья рвал сонную артерию хозяина, души не чающего в лохматом питомце. Коллекционный «плимут» всеми жиклерами и трансмиссиями внедрялся в капилляры и мозг двуногого повелителя, превращая его, манипулятора, в марионетку. Из чудодейственного целебного кулона вылуплялся ядовитый арахнид, из шкафа в детской ночами подмигивал бугимен. Баночное пиво пользовало плоть папаши-бухарика в качестве питательной среды. Рукописи, рождавшиеся в эйфории вдохновения и обещавшие стать шедеврами, с бухты-барахты генерировали вкрадчиво угрюмых незнакомцев, что потрескивающей поступью всходили на веранду автора и ввергали его в ад наяву. «Обладать» и «принадлежать» перебрасывались масками, точно бесноватые жонглеры-эксцентрики. Вопреки Иоанну Б., ты пребывал в неуязвимости лишь до тех пор, пока был тепл. Безразличен, обтекаем.
А едва становился горяч, всевышний продюсер изблевывал тебя из уст своих в апокалипсис, словно полупереваренную хотдожину в унитаз.